Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И еще говорят, — заканчивает Салтыков главнейшую из «французских» глав «За рубежом», IV, — что в последнее время в Париже уже начинается движение, имеющее положить конец владычеству буржуазии. Действительно, рабочие кварталы, с осуществлением амнистии, как будто оживились, но размеры движения еще так ничтожны, что ни цели его, ни темперамент, ни шансы на успех — ничто не выяснилось. Покуда имеются в виду только страшные слова, которые, впрочем, не производят особенного впечатления, потому что за ними не слышится той жизненности и страстности, которые одни могут дать начало действительному движению».
Таковы главные черты буржуазного мира Запада, увиденного и изображенного Салтыковым в начале того исторического периода, когда революционность буржуазной демократии уже исчерпала себя (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не вышла из состояния кризиса, вызванного поражением Парижской коммуны.
* * *В этом мире праздно скитаются или, напротив того, деятельно хлопочут, скучают или развлекаются, плетут интриги или тоскуют по родине путешествующие русские. Все они «несут с собой» свою страну, хотя и весьма разную для каждого, все влекут груз сложившихся взглядов и устоявшихся привычек, собственных забот и интересов.
С первых же мгновений пребывания за рубежом они оказываются в сфере двух резко не совпадающих реальностей: европейских впечатлений и вызываемых ими, по ассоциации, отечественных воспоминаний. «Буйные хлеба» на обиженном природою прусском взморье — это впечатления. Картины того, как «выпахались поля» и «присмирели хлеба» на чембарских благословенных пажитях, где глубина чернозема достигает двух аршин, — это воспоминания. Весело глядящие дома немецких «бауэров», с выбеленными стенами и черепичной крышей, — впечатления; мужичьи почерневшие срубы, с всклокоченной соломенной крышей, — воспоминания. «…Везде изобилие, а у нас — «не белы снеги», — обобщает Салтыков калейдоскоп возникающих у русского путешественника сопоставлений «чужого» и «своего», — везде резон, а у нас — фюить! Везде люди настоящие слова говорят, а мы и поднесь на езоповских притчах сидим; везде люди заправскою жизнью живут, а у нас приспособляются».
…Возникает тема отсталости России — экономической, социально-политической, граждански-правовой, возникают и раздумья о грядущих судьбах страны. Это одна из двух главных тем произведения, и разрабатывается она в «полифоническом» сочетании с развитием другой главной темы — критики буржуазного Запада. Такая «многоголосная» форма позволяет писателю сопоставлять и сочетать в определенном единстве как обе эти контрастирующие темы, так и множество относящихся к ним отдельных «голосов» и материалов.
Критика Салтыковым отечественной отсталости исполнена историзма. Вместе с тем она основана на современности и предпринята ради будущего. «Всегда эта страна, — пишет Салтыков, — представляла собой грудь, о которую разбивались удары истории. Вынесла она и удельную поножовщину, и татарщину, и московские идеалы государственности, и петербургское просветительское озорство и закрепощение. Все выстрадала и за всем тем осталась загадочною, не выработав самостоятельных форм общежития». Слова эти свидетельствуют прежде всего о глубоком историческом осмыслении Салтыковым причин вековой отсталости России от старых стран Запада[285]. Вместе с тем в них содержится одно из многих заявлений писателя-демократа и утопического социалиста о том, что ни одна из «форм общежития», возникавших до сих пор на русской национально-государственной почве, не отвечала коренным интересам трудовых масс. Не отвечали этим интересам, в понимании Салтыкова, и те «формы общежития», которые хотя и не существовали (по крайней мере, в полном своем виде) в исторической действительности, но были «выработаны» русской мыслью и являлись, таким образом, идеологическими реальностями.
Салтыков враждебно относился к славянофильскому мифу «святой Руси», как и ко всем другим «почвенническим» и националистическим доктринам. В идеализируемых ими «исконно русских» патриархальных началах он видел феодально-крепостническую основу. С другой стороны, он не верил в общинный социализм народников, в так называемый «русский социализм». Оба этих противостоящих друг другу направления русской общественной мысли представлялись ему утопиями: первое — реакционно-шовинистической; второе — революционно-романтической. И с тем и с другим направлением Салтыков давно уже вел полемику. Спорит он с ними и на страницах «За рубежом», в частности, с народнической апологией общины и с призывом к «смирению», понимаемому в качестве высшей «народной правды», провозглашенным в «пушкинской речи» Достоевского.
Вместе с тем никто из русских «западников» не обладал такой полнотой внутренней свободы по отношению к Европе и ее общественно-политическим формам и институтам («призракам»), как Салтыков. Он не только был непричастен ни к одному из видов западнического доктринаризма в России, вроде, например, англомании Каткова в конце 50-х годов. Его аналитическому уму был совершенно чужд «сплошной» взгляд на Европу как на нечто целостное и однородное, заслуживающее безоговорочного поклонения или такого же отрицания. Несовершенства общественного устройства в странах Запада он видел так же отчетливо, как и преимущества достигнутых там более высоких «форм общежития». И, быть может, единственную черту, которую в своем просветительско-этическом пафосе Салтыков склонен был приписывать всей западноевропейской жизни, хотя все же с существенными оговорками, — это чувство гражданственности («социабельности», по слову Герцена), столь долго и сильно подавлявшееся в России крепостническим строем и охранявшим его самодержавием.
«Я был бы неправ, — замечает Салтыков по поводу своей критики прусских порядков, — если бы скрыл, что на стороне Эйдткунена есть одно важное преимущество, а именно общее признание, что человеку свойственно человеческое. Допустим, что признание это еще робкое и неполное и что господин Гехт, конечно, употребит все от него зависящее, чтоб не допустить его чрезмерного распространения, но несомненно, что просвет уже существует и что кнехтам от этого хоть капельку да веселее». В этом признании Салтыков усматривал «начало всего».
Была, впрочем, и другая черта, которую Салтыков еще недавно приписывал всему Западу, — неуклонность поступательного исторического движения. Признавая в «Господах ташкентцах», что политические и общественные формы, выработанные Западной Европой, далеко не совершенны, Салтыков вместе с тем заявлял: «Но здесь важна не та или другая степень несовершенства, а то, что Европа не примирилась с этим несовершенством, не покончила с процессом создания и не сложила рук, в чаянии, что счастие само свалится когда-нибудь с неба».
Слова эти были написаны до событий Парижской коммуны, определивших перелом в социально-исторической «биографии» буржуазной Европы. Как уже сказано, Салтыков сразу заметил этот перелом и угадал в новом явлении полускрытые еще тенденции предстоящей утраты буржуазным обществом поступательного движения. К буржуазной демократии Салтыков подходил, как к исторической, то есть преходящей, категории. Правда, спустя четыре года после поражения Коммуны, находясь во Франции и подвергая ее «государственность» сокрушительной критике, Салтыков все же не терял еще полностью веры в «заправскую Европу». Он писал тогда П. В. Анненкову: «И все-таки не отчаиваешься: отсюда, а не от инуду правда будет»[286].
Но пять лет существования Французской республики «с сытыми буржуа во главе, в тылу и во флангах», а также германской воинствующе-националистической империи, рассеяли эти надежды. В «За рубежом» Салтыков создает исполненный глубочайшего социального критицизма образ буржуазной Европы, которая «покончила с процессом создания», утратила «движение» и входит в зону духовной неподвижности. «Француз-буржуа, — пишет Салтыков, — хотя и не дошел еще до столбняка, но уже настолько отяжелел, что всякое лишнее движение, в смысле борьбы, начинает ему казаться не только обременительным, но и неуместным. Традиция, в силу которой главная привлекательность жизни по преимуществу сосредоточивается на борьбе и отыскивании новых горизонтов, с каждым днем все больше и больше теряет кредит».
Еще с большей уверенностью констатирует Салтыков отсутствие «движения» (в смысле «отыскивания новых горизонтов») в прусско-юнкерской Германии. «В Берлине, — пишет он, — даже самые камни вопиют: завтра должно быть то же самое, что было вчера!»
Устремляться «в погоню за идеалами» в такую Европу, в Европу, «повторяющую зады», подобно тому как стремился в предреволюционный Париж 1847 г. Герцен, русской радикальной демократии было уже незачем. Это не значит, однако, что Салтыков, выступающий в «За рубежом» с такой едкой непримиримой критикой торжествующего европейского буржуа, встал на путь романтического отрицания капиталистически развитой Европы.