Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя понятие, связанное с этим словом, может быть, существует и до сих пор, само слово потеряло в настоящее время всякий смысл. Объясним его.
Быть «ультра» значит переходить все границы. Это значит нападать на скипетр во имя престола, на митру во имя алтаря, обвинять костер за то, что он мало поджаривает еретиков; упрекать идола за недостаток обожания; оскорблять от избытка уважения; находить недостаточно папизма у папы, роялизма у короля, мрака у ночи, быть недовольным алебастром, снегом, лебедем и лилией во имя белизны; быть горячим сторонником чего-нибудь до превращения во врага, так упорно стоять «за», что становишься «против».
Дух «ультра» особенно характеризует первые годы Реставрации.
В истории нет ничего похожего на этот период, начавшийся в 1814 году и закончившийся около 1820 года, с присоединением к правым практичного де Виллеля. Эти шесть лет представляют собой замечательный исторический момент, в одно и то же время блестящий и тусклый, веселый и мрачный, освещенный как бы загорающейся зарею и одновременно окутанный мраком великих катастроф, которые еще заволакивали горизонт и медленно погружались в прошлое. И там, среди этого света и мрака, существовал маленький мирок, новый и старый, шутовской и грустный, юный и древний, протиравший себе глаза. Ничто так не похоже на пробуждение, как возвращение к старому.
Эта группа смотрела на Францию с досадой, а та, со своей стороны, отвечала ей ироничным взглядом. Всюду на улицах попадались в то время старые совы — маркизы, вернувшиеся назад, точно выходцы с того света, разные бывшие аристократы, удивлявшиеся всему, честные и достойные люди, которые радовались, что вернулись во Францию, и в то же время грустили, были в восторге, что видят свою родину, и в отчаянии, что не находят своей монархии. Дворянство крестовых походов относилось с презрением к дворянству Империи, то есть к дворянству военному; исторические расы перестали понимать смысл истории: потомки сподвижников Карла Великого{342} презирали сподвижников Наполеона. Мечи, как мы уже говорили, оскорбляли друг друга, меч Фонтенуа казался смешным и ржавым; меч Маренго возбуждал ужас. «Прошлое» не признавало «вчерашнего». Чувство великого было утрачено, как и чувство смешного. Кто-то назвал Бонапарта Скапеном.
Теперь этого мира уже нет. Ничего, повторяем еще раз, не осталось от него в настоящее время. Когда мы выхватываем из него наудачу какую-нибудь фигуру и стараемся оживить ее в воображении, она кажется нам странной, как бы принадлежащей к допотопному миру. Да и на самом деле этот мир был поглощен потопом. Он исчез под двумя революциями. Какие могучие волны — идеи! Как быстро покрывают они все, что им предназначено истребить и похоронить, и как скоро вырывают они пропасти страшной глубины!
Таково было лицо салонов той старинной и простодушной эпохи, когда Мартенвиль считался умнее Вольтера. У этих салонов были своя политика и своя литература. Они верили в Фьеве{343}. Ажье{344} предписывал им законы. Там комментировали Кольне, публициста-букиниста набережной Малане. Наполеон считался там настоящим корсиканским чудовищем. Позднее, чтобы сделать уступку духу времени, в историю был введен маркиз де Буонапарте, генерал-лейтенант королевской армии.
Чистота этих салонов была недолговечной. С 1818 года там начали появляться доктринеры — признак опасный. Особенность доктринеров состояла в том, что они были роялистами и извинялись в этом. Там, где ультрароялисты чувствовали гордость, доктринеры испытывали некоторый стыд. Они были умны и умели молчать; их политический догмат был в надлежащей степени приправлен спесью; их успех был обеспечен. Они чересчур злоупотребляли, и, кстати сказать, не без пользы, белыми галстуками и застегнутыми доверху сюртуками. Ошибка или несчастье партии доктринеров заключалось в том, что они создали старую юность. Они принимали позы мудрецов, мечтали привить к абсолютному принципу ограниченную власть. Они противополагали — и нередко весьма остроумно — либерализму разрушающему либерализм охранительный. «Пощадите роялизм, — говорили они. — Он оказал не одну услугу. Он восстановил традиции, культ, религию, уважение. В нем много верности, храбрости, рыцарства, любви и преданности. Он примешал, хоть и против воли, к новому величию нации вековое величие монархии. Его ошибка в том, что он не понимает революции, Империи, славы, свободы, новых идей, новых поколений, теперешнего века. Но если он виноват в этом перед нами, то не бываем ли и мы иногда виноваты перед ним? Революция, которую мы наследовали, должна понимать все. Нападать на роялизм — значит грешить против либерализма. Какая ошибка! И какое ослепление! Франция революционная оказывает неуважение Франции исторической, то есть своей матери, иначе сказать, самой себе. После пятого сентября{345} с дворянством монархии обращаются совершенно так же, как обращались после 8 июля{346} с дворянством Империи. Они были несправедливы к орлу, мы несправедливы к лилии. Неужели же нужно всегда что-нибудь преследовать? Счищать позолоту с короны Людовика XIV, выскабливать герб Генриха IV — разве в этом есть хоть какая-нибудь польза? Мы смеемся над Вобланком, стиравшим буквы N с Иенского моста. А что он делал? Да то же самое, что и мы. Бувин принадлежит нам так же, как и Маренго. Лилии наши, как и буквы N. Это наше родовое наследие. Зачем же умалять его? Не следует отрекаться от своего отечества не только в настоящем, но и в прошлом. Почему не признавать всей истории? Почему не любить всей Франции?»
Вот как доктринеры критиковали и защищали роялизм, который был недоволен, что его критикуют, и приходил в ярость, что ему оказывают покровительство.
Ультрароялисты ознаменовали первый период роялизма; доктринеры охарактеризовали второй. За горячим порывом последовали умение и ловкость.
На этом мы и закончим наш очерк.
В постепенном ходе этого романа автору попался на пути интересный момент современной истории; он должен был мимоходом бросить на него взгляд и изобразить некоторые странные черты теперь уже забытого общества. Но он недолго останавливался на этом и без всякой горечи или насмешки. Дорогие и священные воспоминания, так как они касаются его матери, привязывают его к этому прошлому. Кроме того нужно сознаться, что в этом маленьком мире было своего рода величие. Можно улыбаться, вспоминая о нем, но нельзя ни презирать, ни ненавидеть его. Это та же Франция, но Франция прошлого.
Мариус Понмерси учился так же, как и все дети. Когда он вышел из рук тетушки Жильнорман, дед поручил его достойному наставнику самой чистой классической невинности. Таким образом юная, только что открывшаяся душа перешла от чопорной девы к педанту. Мариус провел несколько лет в коллеже, а потом поступил в школу правоведения. Он был роялистом, фанатиком и аскетом. К своему деду он не чувствовал большой привязанности: веселость и цинизм старика оскорбляли его; относительно отца он был мрачным и сдержанным.
В общем Мариус был юноша пылкий и холодный, благородный, великодушный, гордый, религиозный, экзальтированный, честный до суровости, чистый до дикости.
IV. Конец разбойника
Мариус закончил свое учение в то самое время, как Жильнорман отказался от общества. Старик распростился с Сен-Жерменским предместьем и салоном госпожи Т. и перебрался в квартал Марэ, в свой дом на улице Филль-дю-Кальвер. Кроме портье, у него были две прислуги: кухарка Николетта, поступившая после Маньон, и задыхающийся от одышки толстяк Баск, о котором мы уже упоминали выше.
В 1827 году Мариусу исполнилось семнадцать лет. Однажды, вернувшись вечером домой, он увидал, что его дед держит в руке какое-то письмо.
— Мариус, — сказал старик, — тебе нужно завтра ехать в Вернон.
— Зачем? — спросил Мариус.
— Чтобы повидаться с отцом.
Мариус вздрогнул. Ему никогда не приходило в голову, что наступит день, когда ему придется увидеться с отцом. Ничто не могло бы так поразить его, показаться ему таким неожиданным и, нужно добавить, таким неприятным. Он был так далек от отца, что невольно уклонялся от сближения. Он чувствовал не досаду, а стеснение.
Не только политические взгляды полковника были антипатичны Мариусу; он, кроме того, был убежден, что отец, этот «рубака», как называл его в хорошие минуты Жильнорман, не любит его. Да, это очевидно — иначе он не бросил бы своего сына, не отдал бы его деду. Вполне уверенный, что его не любят, он не любил и сам. «Как же может быть иначе?» — думал он.
Мариус был так поражен, что не стал расспрашивать Жильнормана.
— Он, по-видимому, болен и зовет тебя, — продолжал старик и прибавил после небольшой паузы: — Поезжай завтра утром. Кажется, дилижанс отходит со двора Фонтен в шесть часов утра и приезжает в Вернон вечером. Отправляйся с ним. Отец пишет, что нельзя терять времени.