Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы» - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже упоминал о ненависти Флобера к современному миру. Она прорывалась во всех его словах. Он черпал эту ненависть в своей дружбе с Теофилем Готье; ибо в прошлом году, когда я читал том воспоминаний, опубликованный г-ном Бержера о его родственнике, я был поражен, обнаружив в парадоксах автора «Мадемуазель де Мопен» нашего славного учителя. У него была та же любовь к Востоку, та же страсть к далеким путешествиям, то же стремление бежать из этого отвратительного, пошлого Парижа, где царит дух буржуазной ограниченности. Флобер говорил, что он рожден для жизни в шатре, где-нибудь на Востоке; запах кофе вызывал в нем видения движущихся караванов. Он с благоговением съедал самые отвратительные блюда, лишь бы они носили пышные, экзотические названия. У Флобера я нашел те же нападки на все наши изобретения. Один только вид машины выводил его из себя, вызывал в нем нервический припадок. Он мирился с железной дорогой до Руана просто в силу экономии времени, как говорил он, но на протяжении всего пути не переставал ворчать. У Флобера встречались те же насмешки над современными нравами и современным искусством, то же постоянное сожаление об ушедшей старой Франции и та же, по его словам, добровольная слепота и смутный страх перед будущим. Он считал, что для нас не существует завтрашнего дня, что мы подошли к самому краю пропасти; когда же я выражал свою веру в XX век, когда говорил, что наше широкое научное и социальное движение должно привести человеческое общество к расцвету, он устремлял на меня пристальный взгляд своих больших голубых глаз и молча пожимал плечами. Впрочем, он вообще не любил поднимать общие вопросы, предпочитая оставаться в пределах литературной техники. С неизменной резкостью высказывался он против прессы. Газетная шумиха, самомнение журналистов и при этом глупости, которые из-за спешки проскальзывали в печать, вызывали в нем ярость. Он говорил о том, что все газеты надо уничтожить одним ударом. Особенно оскорбляло его то, что в печати появлялись порою подробности, касающиеся его частной жизни. Он находил это недопустимым, он говорил, что только одни произведения принадлежат публике. И был очень недоволен, когда я однажды отважился сказать ему, что, по существу говоря, критика, которую занимает его одежда и пища, проделывает с ним то же, что он сам как писатель проделывает со своими персонажами, которых наблюдает в жизни. Такая логика его потрясла, хотя он и не хотел согласиться с тем, что это действительно похоже и что бульварная пресса, если угодно, это младшая сестра госпожи Бовари, только дурно воспитанная.
Впрочем, этот человек, так яростно твердивший о необходимости перевешать всех журналистов, бывал тронут до слез, если последний из писак строчил о нем какую-нибудь жалкую статейку. Он находил в нем талант и носил с собой в кармане номер журнала. По прошествии десяти лет он все еще повторял на память фразы, сказанные о его книгах, все так же волнуясь из-за каждой похвалы и негодуя на критику. Он навсегда остался дебютантом благодаря этой свежести впечатлений. Будучи богат и занимаясь литературой в часы досуга и по доброй воле, он не сталкивался с прессой и не имел о ней правильного представления: он отзывался о ней то с презрением, то с излишней доверчивостью. И хотя Флобер горячо восставал против всякой гласности, нередко какая-нибудь реклама, простое объявление приводили его в восторг. Он, как и все мы, писатели, обладал — увы! — болезненной потребностью занимать весь мир своей персоной. Только он вкладывал в это чувство наивность большого ребенка. За несколько недель до смерти, когда «Ви модерн» напечатала его феерию «Замок сердец», он был обрадован, обнаружив номер этого журнала в витринах книжных магазинов Руана, где его увидела старая служанка из Круассе. «Я становлюсь большим человеком», — писал он. Не правда ли, прелестное замечание?
Это чарующее простодушие проистекало из полного отсутствия критического чутья. Надо было знать, сколь взыскательным судьей к самому себе был этот человек, обладавший огромной эрудицией; но когда дело шло о других, ему недоставало чувства меры; он легко увлекался и был до крайности снисходителен; и в то же время его упорное нежелание обобщать, не принимать в расчет историю развития идей замыкало его в область чистой риторики. Порою он восхищался какой-нибудь посредственностью, поражая нас тем более, что в отношении людей талантливых, но ему неприятных, он проявлял возмутительную несправедливость. Для большей ясности вернемся еще раз к определению его художественного идеала. Флобер нередко твердил: «Все уже было сказано до нас. Нам надлежит лишь повторить уже сказанное и облечь мысль в возможно лучшую форму». Добавлю к этому, что в пылу полемики он доходил до полного отрицания всего, что не было стилем. Нас смущали его утверждения о том, что «людишек» в книге не существует, что истина — пустое измышление, наблюдения ни к чему не ведут, что достаточно одной хорошо написанной фразы, чтобы сделать писателя бессмертным, — утверждения тем более странные, что Флобер сам признавался, что имел глупость тратить время на собирание документов, ибо хотел писать людей во весь рост, точно и правдиво. Случай странный и прискорбный! Автор «Госпожи Бовари» и «Воспитания чувств», презирающий жизнь, презирающий истину, убивающий себя в мучительной погоне за совершенством стиля. Отсюда понятны его литературные вкусы и пристрастия. Он помнил наизусть целые страницы из Шатобриана и Виктора Гюго и декламировал их с необычайным пафосом. Гонкур говорил, смеясь, что даже объявления, прочитанные столь патетически, звучали бы великолепно. Но Флобер продолжал декламировать любимые отрывки, считая, что в них отразился весь Шатобриан и весь Гюго. По тем же причинам, естественно, он невысоко ценил Мериме и с отвращением относился к Стендалю. Он называл последнего — господин Бейль, так же как Мюссе — господин де Мюссе. Для Флобера этот поэт был всего лишь дилетант с дурной склонностью искажать французский язык и пренебрегать просодией. Что же касается Стендаля, то сей злой насмешник похвалялся тем, что каждое утро читал по странице «Гражданского кодекса», чтобы взять верный тон. Мы знали, что этот великий психолог, как определил его Тэн, был настолько неприятен Флоберу, что при нем даже избегали произносить имя Стендаля. Добавлю, что спорить с Флобером становилось очень трудно, если вы не разделяли его мнения. Он не умел спорить хладнокровно, как человек, который располагает серьезными доводами, способными убедить противника, но вместе с тем готов выслушать его возражения, ибо хочет разобраться в вопросе; нет, он нападал яростно, утверждая свою правоту, и, если с ним не соглашались, забывался до того, что терял всякое самообладание. Зная это и не желая его огорчать, а также боясь подвергнуть его риску неожиданного удара, мы говорили ему в тон или просто хранили молчание. Было бесполезно пытаться его в чем-нибудь убедить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});