Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью - Ольга Евгеньевна Суркова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крис Кельвин, отягощенный своим крестом выпавшей ему нравственной муки, посланной ему Океаном, все равно готов оставаться в чужом пространстве из верности своему человеческому долгу перед землянами и идеями гуманизма.
И наконец, герой «Зеркала», Автор, которого мы не видим на экране в его сегодняшнем существовании, воскрешает перед нами свое детство, всю свою жизнь, чтобы повиниться «пред миром» и перед каждым из тех, кому он принес, желая того или нет, душевную боль. Обреченный продолжить поиски своего душевного равновесия, Автор надеется его обрести в своем самом искреннем, мучительном и страстном желании очищения. В святой и горько ответственной связи со всеми, кого он хочет любить и всем, что ему дорого и близко…
Для этого весною ранней Со мною сходятся друзья, И наши вечера – прощанья, Пирушки наши – завещанья, Чтоб тайная струя страданья Согрела холод бытия.
Каким очаровательным совпадением одаривает нас Пастернак!
В каждом фильме Тарковского, как доминанта, звучит мысль о трудном и спасительном чувстве вины, на которую обрекается человеческая душа, чтобы осознавать свою нравственную ответственность, а потому непременную готовность к поддержанию той зыбкой гармонии, которая оплачивается тяжкими переживаниями и нелегкими действиями…
Тарковский. После появления фильма «Андалузский пес» Луис Бунюэль вынужден был прятаться от преследований разъяренных буржуа и в самом прямом смысле этого слова – он был вынужден выходить из дома с револьвером в заднем кармане штанов. Таким было его начало. По известному выражению, он стал писать поперек линованной бумаги. Обыватели, уже начавшие привыкать к синематографу как к развлечению, подаренному им цивилизацией, вздрагивали и приходили в ужас от душераздирающих, эпатирующих образов и символов этого непереносимого фильма.
И тем не менее при всей тенденциозности и отчетливости позиции режиссера, не принимающего испанской действительности, ее осторожной буржуазии, Бунюэль в достаточной мере художник, чтобы говорить на своем языке, то есть на языке эмоционально заразительном и убедительном. Л.Н. Толстой писал в своем дневнике от 21 марта 1858 года: «Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть одностороннее!» Художественный же образ, о котором нам еще предстоит разговор, не может быть односторонним, он не может существовать в однородном материале – в нем должно сочетаться злосчастное диалектическое единство противоречий, чтобы этот образ по праву назывался правдивым.
Идея произведения и его поэтическая образность: к сожалению, даже искусствоведы не в состоянии достаточно тактично разъять для анализа эти взаимосвязанные компоненты. Ведь впечатление от художественного произведения рождается прежде всего в результате приложения воли, определяемой склонностью и капризами автора и до конца не поддающейся логическому объяснению. Поэтому чаще всего так трудно бывает последовательно убедить того или иного «потребителя» искусства, вынесшего свой окончательный приговор «нравится – не нравится». Если произведение искусства оставило кого-то равнодушным, то никакие доводы рассудка не смогут компенсировать несостоявшегося контакта.
Если бы идея поэтического произведения могла сложиться чисто умозрительно, то такая идея оказалась бы очень далекой от искусства, а непосвященному было бы понять ее так же трудно, как невежде иную из проблем современной физики.
Искусство становится понятным и доступным самым разным людям в силу своей чувственной природы. В кино индивидуальность режиссера, его стиль, единственность его манеры определяют весь эмоциональный строй картины, придают ей тот или иной колорит. Картина может привлекать и отталкивать, но искренность художника остается единственным залогом того, что делает произведение, возникшее в данной и органически присущей ему форме, той новой реальностью, которая получает свою собственную независимую судьбу.
В детстве моя мама предложила мне впервые прочитать «Войну и мир», а потом в течение многих лет не переставала цитировать оттуда куски, обращая мое внимание на детали и тонкости толстовской прозы. Поэтому «Война и мир» явилась для меня школой искусства, вкуса и художественной глубины – после этого я не мог читать макулатуру, вызывавшую у меня чувство брезгливости. Мережковский в своей книге о Толстом и Достоевском считает неудачными те места у Толстого, где его герои пытаются философствовать или философски оценивать разные явления. На мой взгляд, критика Мережковского вполне справедлива, но она не мешает мне любить толстовскую «Войну и мир». Даже эти куски. Ведь гений не в абсолютной законченности произведения, а в абсолютной верности себе, последовательности своей страсти. И эта страсть талантливого художника придает особое значение даже невнятным и так называемым неудачным местам.
Я не знаю ни одного шедевра, лишенного слабых мест. Личные пристрастия, формирующие гениев, одержимость своей идеей творчества оказываются причинами перебоев и срывов в создаваемом ими искусстве. Только можно ли называть эти слабости срывами? Гений не свободен. Как писал Томас Манн: «Свободно только равнодушие. Характерное не бывает свободным, оно отчеканено своим чеканом, обусловлено и сковано».
Итак, возвращаясь к началу, есть смысл сказать, что искусство – не частная область профессионалов. Оно – цвет и гордость народной души, смысл ее самосознания. Традиция – не есть реакция души, которую нельзя разъять на составляющие, откинуть что-то несущественное с чьей-то точки зрения. Это означало бы убить самое душу. Процесс культурного развития в веках равноценен обмену веществ в организме, то есть непрерывному, нерасщепляемому и объективнейшему процессу.
Поэтому искусство и духовная нищета, невежество несовместимы, в их борьбе рискует погибнуть творческий порыв. Еще Маркс замечал по этому поводу: «Невежество – демоническая сила, и мы опасаемся, что оно послужит причиной еще многих трагедий».
Искусство необходимо человеку. Оно облагораживающее воздействует на него самим фактом своего существования. Оно свидетельствует о наличии между людьми особых духовных связей – они-то и создают особую нравственную атмосферу, в которой, как в питательной среде, возможно нуждаться, то это означает, что кому-то очень мешает эта особая атмосфера духовной близости людей.
Блюдя в нравственном смысле духовное состояние народа искусство требует от художника способности уловить народные чаяния и стремления. При этом, как справедливо замечает Фейхтерлебен: «Воздействие – это проверка художественного произведения, а не цель его». И только когда искусство не назидательно, не демонстративно, а когда его цель скрыта порой даже от самого автора, произведения его способны оплодотворить живую атмосферу, которой дышит общественная совесть во имя построения будущего.
Для того чтобы любить искусство, нуждаться в нем, необходимо обладать чувством собственного достоинства и уважать его в других. Невежество отвергает истинное искусство. В лучшем случае оно требует, чтобы его ублажали. Искусство развлечь не в состоянии. Оно требует от художника скромности самоуглубленного отречения, потому что сверхзадача любого шедевра находится в самой тесной связи с искренним и естественным состраданием… В завершение всего – это тяжелая работа, порой каторжная. И было бы