Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, папа, я не из Дворца приехала. Я приехала из Осло. Я собираюсь взять у тебя интервью, помнишь? Мы хотели поработать.
Я не говорю: «мы договорились» или «мы немного побеседуем», я говорю: «мы хотели поработать», потому что «работа» – слово волшебное. Работе ничто не должно мешать, работу нельзя прогуливать, мы врем, и предаем, и просыпаемся посреди ночи, и боимся, и плачем, и смотрим на часы. Приближается утро, и по тумбочке ползут буквы. Но когда часы показывают шесть утра, мы встаем и идем на работу.
Мы с папой будем писать книгу. Начнем завтра.
Майя протирает столешницу. Она разговаривает с моим отцом в третьем лице. Не подлить ли ему вина? Отрезать ли еще хлеба к омлету? Она говорит медленно и чересчур громко. Майя выжимает над раковиной тряпку, из нее капают сероватые капли, затем Майя вешает тряпку на крючок в стене.
– Разве он не рад, что его навестила младшая дочка?
Она быстро кивает – так делают, когда хотят, чтобы твой собеседник тоже кивнул.
– Разумеется, – отвечает отец, но не кивает, – разумеется, рад.
Он смотрит на меня и подмигивает.
Теперь пропадают не просто отдельные слова. Пропала их добрая половина. Забытые слова превратились в длинную извилистую тропинку, бегущую по каменистому побережью через лес до дома в Хаммарсе. Когда поднялась луна и отец отправился на поиски, первыми откликнулись птицы. Звуки и краски – все смешалось в одну кучу. Я подумала: «Он не в лучшей форме, сейчас интервью не получится, слишком поздно». Однако позже я решила, что выражение «не в лучшей форме» здесь все же не очень подходит. В очках отец немного видел одним глазом и совсем ничего не видел другим. В ежедневнике, который лежал на столе, было написано, что 18 июня его госпитализируют в Висбю для лазерной коррекции зрения – это позволит ему хотя бы отчасти восстановить зрение. Одним ухом он слышал неплохо, иногда я кричала, но только когда, забывшись, стояла или сидела с «глухой» стороны. Мне самой следовало помнить, в какое ухо говорить. Осязание невероятно обострилось. Он вздрагивал от малейшего прикосновения, словно меняющая кожу змея. Теперь я гладила его по щеке реже, чем прежде. Он постоянно выпадал из реальности, а затем вновь включался. Каждое утро запускать собственный организм – непростая работа, особенно когда тебе восемьдесят девять, и порой проще всего опять заснуть или не просыпаться до конца. Что там Пессоа пишет в своей «Книге непокоя»? «Я рано встал и долгое время готовился к существованию». Раньше, когда мы обсуждали книгу, мы порой вспоминали и Пессоа – все раздумывали, не позаимствовать ли название у Пессоа или это уже излишество. Излишеств лучше избегать, а знать, где проходит граница дозволенного, – это тоже искусство. Однако в качестве рабочего названия почему бы и нет, возможно, когда мы закончим работу и отдадим рукопись издателю, то назовем ее иначе. Но потом отец забыл о Пессоа.
Паренек в магазине принес мне маленький серебристый приборчик с надписью «Сони». Приборчик умещался у меня в руке. Книга о старении.
«Стареть – это работа. Просыпаться по утрам – это работа. Умываться – работа, одеваться – работа, выходить на улицу – работа, встречать других людей – работа. Об этой работе никто не говорит».
– Такое чувство, будто это эпилог, – сказал он.
Мы сидели в джипе – ехали в кинозал. Это было годом, а может, и двумя ранее. Мы только придумали план книги. Внезапно он надавил… (ох уж это дурацкое слово! Внезапно одно, внезапно другое. Однако иногда другие слова не передают значения слова «внезапно» лучше, чем оно само, вот и сейчас то же самое)… внезапно он надавил на газ, и мы помчались с такой скоростью, что я вцепилась в сиденье. Он свернул с дороги в лес, проехал по тропинке к морю и резко затормозил возле самого обрыва. Повернувшись, он с широкой улыбкой посмотрел на меня.
– Испугалась?
– Да.
– Ха-ха-ха.
– Зря ты так водишь.
– Это весело. Уж повеселиться-то мне можно, ведь я уже старый и все забываю.
– У тебя память лучше моей.
– Так будем книгу-то писать?
– Ладно. Но ты должен нормально водить машину. Мне еще рано умирать.
– Можно назвать ее «Эпилог», – сказал он.
– Хм.
– По-моему, неплохое название, а?
Интервью мы записали в мае, а умер отец в конце июля, в четыре утра. Тем же вечером, после долгого дня, я вытащила диктофон. Он лежал в сумке. Я сидела на кровати в одной из двух спален, расположенных на втором этаже дома в Энгене. Внизу, в гостиной, собралась вся наша семья. Мой муж наварил на всех супа. Время от времени муж подходил ко мне и клал руки на мои плечи. Суп все расхваливали. Морковка с имбирем. Согревающий. Целебный. «Чудесный суп для такого случая», – сказала одна из моих сестер, кажется, Ингмари. Мои сестры на все обращали внимание, даже на такие мелочи (учитывая обстоятельства), как суп. Мы решили собраться в Энгене, разделить трапезу и, возможно, продумать наши дальнейшие действия. Некролог, похороны и тому подобное.
Я посмотрела на диктофон. Он умещался у меня в руке. Когда мы записывали интервью, я говорила, что приборчик работает, как полагается, говорила, что все уже прослушала и начала расшифровывать. Но это было вранье. Каждый раз, съездив к отцу и задав ему вопросы, я выматывалась почти так же, как и он сам. «Оставьте меня в покое», – просила я мужа и Эву. На них у меня просто не хватало сил. Все силы уходили на отца. Муж с Эвой уходили на север острова, на Норсхолмен, и собирали там ситник и ракушки. Я посмотрела на часы. Получается, он умер шестнадцать часов назад. Я нажала на «play».
Неужели это все, что у меня получилось? Качество звука было ужасным. Все шипело и потрескивало, будто я разожгла костер и мы с отцом сели прямо посреди него. Голоса затухали, папин голос тянул, мой фонил, слова сливались в один поток. Через пять минут я остановила запись и убрала диктофон назад в сумку. Безграничное фиаско. И почему я не взяла дополнительный микрофон. Такой, похожий на муху, который прикрепляется к воротнику рубахи. Хотя прикрепить муху к воротнику было бы невозможно. Отцу не понравилось бы, что я вожусь с воротником. Он бы дернулся и отпрянул. Отец вечно ходил в застиранных клетчатых фланелевых рубахах. Из толстой фланели традиционных хаммарских расцветок – бледно-зеленого, серого, красного,