Сцены частной и общественной жизни животных - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С помехами мудрец сумеет примириться[172].
Среди Людей все кому-нибудь служат; разница лишь в формах; очутившись в ужасном цивилизованном мире, я был вынужден жить по его законам. Итак, королевский слуга сделался моим хозяином.
К счастью, его малолетняя дочка приняла меня за Кота и ко мне привязалась. Посему было решено, что убивать меня не станут, так как я слишком мал, так как на королевской кухне довольно Зайцев куда более мясистых и, наконец, так как хозяйка моя нашла, что я очень мил. Быть милым означает не противиться, когда тебя дергают за уши, и выказывать ангельское терпение. Я был тронут добротой хозяйки; пользуюсь случаем заявить, что Женщины – это не совсем Люди; они лучше: ведь они не охотятся.
Мне не только сохранили жизнь, но и не надели на меня оков; мне верили на слово. Я бы не роптал, когда бы мог надеяться сбежать, но, даже представься мне такой случай, бежать я бы не решился: слишком страшили меня грозные штыки
Той стражи, что стоит у Луврского порога[173].
В маленькой комнате под крышей дворца Тюильри я не раз орошал слезами хлеб, крошками которого меня кормили и который, клянусь, не имел ничего общего с теми благословенными травами, какие родит земля нам на радость. Как уныл дворец, из которого ты не можешь выйти, когда заблагорассудится! Первые дни я пытался развлечься, глядя в окно, но частенько даже забавы не идут впрок. Только тот, кто доволен своей участью, не хочет ее менять. Эта однообразная жизнь мне в конце концов опротивела.
Чего бы я только ни отдал за час на воле и за стебелек чабреца! Сотню раз меня посещало искушение выпрыгнуть из окошка этой прекрасной тюрьмы и либо зажить на свободе среди любимых трав, либо умереть. Поверьте, дети мои, счастье не водится среди позолоты.
Хозяин мой был придворным слугой, а значит, целыми днями ничего не делал; со своей человеческой точки зрения он полагал мое образование незаконченным и пожелал его довершить. Посему мне пришлось выучить (одному Богу известно, чего мне это стоило) целую череду постыднейших и, главное, труднейших фокусов. О, какой позор! я очень скоро научился притворяться мертвым и вставать на задние лапы точь-в-точь как какой-нибудь Пудель. Тиран мой, ободренный моей податливостью, которой я сам стыдился и которая объяснялась беспримерной суровостью его методы, захотел обучить меня не только этим серьезным вещам, но и тому, что он именовал изящными искусствами; он преподал мне такие жестокие уроки музыки, что, несмотря на всю мою ненависть к шуму, я в мгновение ока выучился довольно прилично выбивать барабанную дробь[174]; больше того, мне приходилось демонстрировать этот новый талант всякий раз, когда какая-нибудь особа королевской крови выезжала из дворца.
Однажды, во вторник 27 июля 1830 года (никогда не забуду этой даты), стояла прекрасная погода; солнце сверкало; я только что выбил дробь в честь Его Высочества герцога Ангулемского, который, по обыкновению, отправился на прогулку, и еще не пришел в себя после соприкосновения с этим чудовищным инструментом, обтянутым ослиной кожей! – как вдруг, второй раз в жизни, я услышал ружейные выстрелы, которые раздавались совсем рядом с Тюильри – как мне сказали, со стороны Пале-Руаяля.
Великий Боже! – подумал я, – неужели нашлись злополучные Зайцы, которые имели неосторожность появиться на улицах Парижа, где столько же Людей, сколько Собак и ружей!
Я вспомнил чудовищную охоту в Рамбуйе и похолодел от ужаса. Решительно, подумал я, должно быть, много лет назад Зайцы чем-то страшно оскорбили Людей; ведь такое остервенение может быть вызвано лишь законным желанием мести; объятый страхом, я обернулся к своей хозяйке, взглядом моля ее о защите. На ее лице я увидел ужас, не уступающий моему. Я уже собрался было поблагодарить ее за сочувствие к моим несчастным собратьям, как вдруг догадался, что она страшится не за нас, а за себя.
Выстрелы, от которых кровь стыла у меня в венах, были направлены не против Зайцев; Люди стреляли в других Людей. Я тер глаза, я до крови искусал себе лапы, чтобы убедиться, что не сплю; могу сказать о себе, что, как Оргон,
Сам воочию я видел все! Я сам!
Я видел! Видел я! Я сам!..[175]
Потребность охотиться у Людей так велика, что, если нельзя убивать других, они готовы убивать самих себя.
– Меня это ничуть не удивляет, – сказала я. – Сколько раз под вечер приходилось мне спасаться от охотников, которые выпускали последние пули по нам, Сорокам, чтобы, по их собственному выражению, порох не пропал даром, а ведь считается, что наше мясо совсем не вкусное. Подлые трусы!
– Самое удивительное, – продолжал мой старый друг, кивнув в знак согласия, – что Люди не только не стыдятся этой противоестественной борьбы, но, напротив, ею гордятся. Такое впечатление, что без пушек у них ни одно дело не делается и что в их истории самыми славными считаются те эпохи, когда было пролито больше всего крови.
Не стану перечислять вам события тех славных дней; хотя об Июльской революции рассказано еще далеко не все, не Зайцу быть ее историком.
– А что такое Июльская революция? – спросил младший Зайчонок, который, как все дети, выхватывал из того, что слышал, лишь отдельные слова, чем-то поражавшие его слух.
– Замолчишь ты или нет? – отвечал ему брат. – Ты что же, все прослушал? Дедушка только что сказал: это было такое время, когда все поджали хвосты от страха.
– Скажу вам лишь одно, – продолжал старый Заяц, нимало не смущенный этой перепалкой, – в течение этих трех убийственных дней слух мой совершенно истерзали барабанный бой, пушечная пальба и свист пуль, которые сменялись мрачным, глухим гулом, слышным на всех парижских улицах. Пока народ сражался на улицах и строил баррикады, король и двор пребывали в Сен-Клу; что они там делали, не знаю. Что же до нас, мы провели в Тюильри очень неприятную ночь: тем, кто объят страхом, ночи кажутся бесконечными. Назавтра, 28 июля, стрельба возобновилась; грохотало еще сильнее, чем раньше; я узнал, что бои идут за Ратушу и что она переходит из рук в руки. Я бы охотно стал об этом горевать, когда бы мог покинуть город, по примеру придворных; но на это нечего было и надеяться. 29-го с утра под окнами дворца раздались ужасные крики; пушка стреляла что есть мочи.
– Все пропало! Лувр взят! – вскричала моя хозяйка, побледнев от ужаса, и с плачущей дочкой на руках бросилась бежать куда глаза глядят; на часах было одиннадцать.
Оставшись один, я подумал, что мне не от кого ждать защиты, но, с другой стороны, не от кого ждать и нападения, потому что врагов у меня нет; это придало мне мужества. Пусть Люди убивают друг друга, решил я, это их дело, Зайцы тут ни при чем. Я спрятался под кроватью в комнате, которую на несколько часов заняли солдаты в красных мундирах; они много раз стреляли из окна, крича с иностранным акцентом: да здравствует король![176] Кричите-кричите, думал я. Видно, что вы не Зайцы, а этот король не охотился в ваших городах. Потом солдаты исчезли; им на смену явился смирный Человек, по всей вероятности, мудрец: он, кажется, не имел никакого желания воевать и философически спрятался в шкафу, но очень скоро другие Люди, заполонившие комнату, обнаружили его там и принялись над ним глумиться. Эти люди были одеты не в мундиры, а во что придется. Крича «Да здравствует свобода!», они принялись рыться повсюду, как будто надеялись отыскать ее именно в моей мансарде. Должно быть, те Люди, которые не признают короля, выбирают себе королевой свободу. Пока один из них прилаживал к окну знамя, которое вовсе не было белым[177], другие с жаром распевали красивую песню, из которой я запомнил только следующие слова:
Вперед, сыны отчизны милой,Мгновенье славы настает[178].
Иные из них были запачканы порохом; судя по всему, они сражались так храбро, как будто им за это заплатили. Поскольку они по-прежнему кричали «Да здравствует свобода!», я решил, что эти бедняги, до того как одержать верх, сидели, подобно мне, взаперти в маленьких корзинках или в маленьких комнатках; возможно, их тоже принуждали приветствовать короля шумом, в котором не было ни складу, ни ладу. Слабые существа позволяют собою помыкать, но рано или поздно их терпению приходит конец.
Так велика магнетическая сила энтузиазма, что я двинулся было навстречу этим Людям, даром что они нам враги, и хотел даже закричать вместе с ними: «Да здравствует свобода!» – но потом подумал: «А зачем?»
Вообразите, любезная Сорока, за эти три дня двенадцать сотен людей были убиты и похоронены.
– Не беда! – возразила я. – Можно убить людей, но идею не задушишь и не убьешь.
– Ну-ну! – ответил Заяц и продолжил свой рассказ.
Назавтра в комнату воротился мой хозяин; его не было дома целые сутки и за это время он совсем переменился: перелицевал платье и прицепил к шляпе большую трехцветную кокарду[179].