Голубой Марс - Ким Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дрожа от холода, Сакс надел теплую куртку и вышел на свежий воздух. Ахеронская природа позволяла совершать приятные прогулки в перерывах между работой в лабораториях. И сейчас он был весьма доволен, что здесь ему было куда уйти от всего.
Он пошел на север, в сторону моря. Часть его лучших мыслей, касающихся памяти, являлась ему, когда он спускался к этому берегу, такими окольными путями, что никогда не проходил в одном месте дважды, – отчасти потому, что старое лавовое плато было слишком изломано грабенами и уступами, отчасти – потому что он никогда не обращал внимания на карты местности и погружался в размышления, лишь время от времени осматриваясь, чтобы понять, где находится. Заблудиться здесь на самом деле невозможно: достаточно подняться на любой пригорок, и оттуда всегда виднеется гребень Ахерона, как хребет гигантского дракона, а в противоположной стороне – все лучше заметная по мере приближения, раскинувшаяся голубая гладь бухты Ахерон. И между ними – миллион микросред, каменистые плато, усеянные скрытыми оазисами, где из каждой трещинки тянулись растения. Все это было совсем непохоже на тающий полярный берег, что находился по другую сторону моря. Это каменистое плато со своими обитаемыми нишами, казалось, существовали здесь с незапамятных времен – хотя здесь явно продолжали трудиться ахеронские экопоэты. Многие из оазисов были созданы в порядке эксперимента, и Сакс именно так их и воспринимал – не вторгаясь туда, лишь смотрел на эти пространства между гладкими стенами и пытался понять, чего занимавшийся ими экопоэт хотел добиться. Здесь можно было развеять почву, не опасаясь, что ее смоет морем, хотя, судя по буйной зелени в устьях рек, тянущихся по долинам, было видно, что часть плодородного грунта все же попадала в ручьи. И эти устьевые болота должны со временем заполниться эродированной почвой, она будет становиться все более соленой – как и само Северное море…
В эту прогулку, однако, его наблюдения то и дело прерывались мыслями о Джоне. Тот проработал на него последние несколько лет своей жизни, и они много обсуждали друг с другом быстро меняющуюся ситуацию, которая складывалась на Марсе в те ключевые годы, – и Джон в то время всегда был счастливым, жизнерадостным, уверенным… надежным, верным, любезным, доброжелательным, обходительным, добрым, послушным, жизнерадостным, рассудительным, храбрым, честным и учтивым… нет-нет, не совсем так… еще он был резким, нетерпеливым, надменным, ленивым, небрежным, наркозависимым, гордым. Но Сакс так полагался на него, так его любил… любил, как старшего брата, защищавшего его от этого огромного мира. А потом его убили. Он был из тех, на кого всегда покушаются. Чью храбрость не могут вынести. Его убили, а Сакс тогда стоял и ничего не сделал. Замерев в шоке и страхе. «И ты их не остановил?!» – кричала Майя, теперь он вспомнил ее резкий голос. «Нет, я испугался. Нет, я ничего не сделал». Конечно, ему вряд ли удалось бы тогда что-то изменить. Хотя, когда покушения на Джона только начались, Сакс мог перевести его на другую работу, предоставить телохранителей или, поскольку Джон никогда бы на такое не согласился, Сакс мог сам нанять телохранителей, которые ходили бы за Джоном по улицам и защищали бы, когда его друзья замирали на месте и ошеломленно смотрели. Но он никого не нанял. И его брата убили, – брата по первой сотне, который над ним смеялся, но тоже его любил и любил тогда, когда до него, Сакса, никому не было дела.
Сакс брел по растрескавшейся равнине, погруженный в мысли о том, как потерял друга сто пятьдесят три года назад. Иногда казалось, что никакого времени не существовало.
Затем он резко остановился, увидев кое-что живое, вернувшее его к реальности. Маленькие белые грызуны вынюхивали что-то на зеленом ввалившемся лугу. Это были снежные пищухи или им подобные, но белые, как лабораторные крысы, – цвет и изумил Сакса. Да, белые крысы, только без хвоста… мутировавшие… вырвавшиеся на волю, из клеток – в дикую природу. Они сновали по зеленой луговой траве, как сюрреалистичные или галлюцинаторные существа. Они бегали вслепую, вынюхивая, нет ли в траве чего съестного. И сгрызали семена, орехи и цветы. Он вспомнил, как Джон любил ту историю, в которой Сакс представал сотней лабораторных крыс. И сейчас его разум словно вырвался на свободу и бросился врассыпную.
Он присел и стал рассматривать этих мелких грызунов, пока не замерз. На равнине обитали животные и покрупнее, и, замечая их, он всякий раз замирал на месте. Олени, вапити, лоси, толстороги, карибу, барибалы, гризли, даже стаи волков, похожих на быстрые серые тени, – и все они казались Саксу словно явившимися из снов, и он то и дело вздрагивал и, ошеломленный, останавливался. Они казались невозможными и выглядели совершенно неестественными. Но они были. И вот теперь эти пищухи, довольные в своем оазисе. Не природа, не культура – просто Марс.
Он подумал об Энн. Ему захотелось, чтобы она тоже их увидела.
Он часто вспоминал о ней в последнее время. Столько его друзей уже умерло, но Энн была жива, и он по-прежнему мог с ней поговорить – во всяком случае это было возможно. Он выяснил, что она жила теперь в кальдере горы Олимп, в той небольшой общине Красных скалолазов, что ее населяли. Судя по всему, они жили там поочередно, чтобы сохранять численность населения кальдеры небольшим. При этом вокруг их крупных нор были крутые стены, а условия для жизни оставались первобытными – все, как они любили. Но Энн, как слышал Сакс, находилась там столько, сколько хотела, и покидала кальдеру лишь изредка. Об этом ему рассказал Питер, который и сам узнал это через кого-то. Мать и сын стали чужими друг другу, и это было грустно и бессмысленно, но семейные разрывы, пожалуй, являлись самыми непоправимыми из всех.
В любом случае она находилась на горе Олимп, слегка выглядывавшей поверх южного горизонта. Саксу хотелось поговорить с ней. Все его раздумья о том, что случилось с Марсом, считал он, строились в виде воображаемых диалогов с Энн. И получались у него не столько споры (по крайней мере, он на это надеялся), сколько бесконечные уговоры. Если воплощение в реальность голубого Марса смогло так изменить его, то почему оно не могло так же повлиять и на Энн? Разве это не было неизбежно и даже необходимо? Или, может быть, это уже произошло? Сакс чувствовал, что спустя столько лет полюбил в Марсе то, что там любила Энн, и теперь хотел, чтобы она ответила тем же, если это было возможно. Она стала для него, самым неуютным образом, мерилом ценности того, что они сделали. Ценности или, может быть, приемлемости. Это чувство казалось странным, но оно поселилось в нем и теперь не давало покоя.
Очередной неприятный бугорок в мозгу, как внезапно заявившая о себе вновь вина в смерти Джона, которую он теперь снова пытался забыть. Если он мог терять полезные мысли, то должен уметь и избавляться от дурных, разве нет? Джон умер, и он не мог ничего сделать. Точнее сказать нельзя. И вернуться назад – тоже. Джона убили, а Сакс не сумел ему помочь. И теперь Сакс жив, а Джон мертв и остался лишь в виде системы узлов в умах тех, кто его знал. И ничего с этим нельзя поделать.
И была жива Энн, которая лазала по стенам кальдеры Олимпа. Он мог поговорить с ней, если бы захотел. Хотя она вряд ли согласилась бы с ним встретиться. Значит, ее нужно выследить. И он мог это сделать. Он так страдал от смерти Джона потому, что он не имел возможности заглушить чувство вины – не мог с ним поговорить. А с Энн такой шанс у него был.
Работа над анамнестическим комплексом тем временем продолжалась. В этом отношении Ахерон был сущим удовольствием: Сакс проводил дни в лабораториях, общался с их заведующими по поводу экспериментов, старался чем-нибудь помогать. Раз в неделю здесь проходили семинары, где все собирались перед экранами и делились результатами, обсуждали их значение и дальнейшие планы. Некоторые иногда прерывались, чтобы помочь с теплицами, съездить куда-нибудь или заняться каким-то другим делом, но остальные продолжали работу, а когда первые возвращались, то у них часто оказывались новые идеи и всегда – свежий заряд энергии. После этих недельных сводок Сакс оставался сидеть в зале для семинаров, глядя на кофейные чашки и высыхающие на потертых деревянных столах коричневые круги и темные пятна кавы, на сияющую экранную доску, исчерченную схемами, химическими диаграммами и длинными стрелками, указывающими на различные сокращения и алхимические символы, которые так любил Мишель, и что-то внутри него загоралось, до боли, какая-то парасимпатическая реакция лимбической системы – теперь вот это все стало наукой! О боже, теперь это марсианская наука, которой занимались настоящие ученые, преследующие общую цель, вполне разумную и направленную на всеобщую пользу. Теория и опыты словно играли друг с другом в пинг-понг, а они продвигали границы своих знаний, неделю за неделей узнавали что-то новое и стремились к большему, расширяя свой невидимый храм и сокращая непаханое поле людского разума. Это делало Сакса таким счастливым, что ему было чуть ли не все равно, даже если они ничего добьются, – ему хватало самого процесса.