Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все они такие же, как их Сийес{390}, - снова начал Жильнорман. — Цареубийца, а потом сенатор! Этим кончают они все. Говорят друг другу «ты» и «гражданин», а зачем? Чтобы их потом называли «господин граф». Господин граф толщиною в руку, господа сентябрьские убийцы! Философ Сийес! Могу похвалиться, что никогда не придавал никакого значения философии этих философов. Я видел раз, как по набережной Малаке проходили сенаторы в мантиях из фиолетового бархата, усеянного пчелами, и в шляпах в стиле Генриха IV. Они были отвратительны. Настоящие обезьяны при дворе тигра! Граждане, объявляю вам, что ваш прогресс — безумие, ваша гуманность — мечта, ваша революция — преступление, ваша республика — чудовище, что ваша юная, девственная Франция выходит из публичного дома! Я говорю это всем вам, кто бы вы ни были — публицисты, экономисты, законоведы, сторонники свободы, равенства и братства, даже более рьяные, чем нож гильотины! Вот мое мнение, друзья любезные!
— Черт возьми! — воскликнул поручик. — Как это глубоко и верно!
Жильнорман не закончил жест, который было начал, обернулся, пристально взглянул на Теодюля и сказал:
— Вы дурак!
Книга шестая
СЛИЯНИЕ ДВУХ ЗВЕЗД
I. Прозвище как способ образования фамилии
Мариус в это время был красивым молодым человеком среднего роста, с густыми черными волосами, высоким умным лбом, широко открытыми страстными ноздрями, со спокойным, чистосердечным видом и выражением гордости, задумчивости и невинности в лице. Его профиль, все очертания которого были округлены, не теряя при этом твердости, отличался германской мягкостью, проникшей во французский тип из Эльзаса и Лотарингии, и тем полным отсутствием угловатости, по которой было так легко узнать сикамбров среди римлян и которая отличает расу львиную от расы орлиной.
Для Мариуса наступила пора жизни, когда ум мыслящих людей состоит почти в равной мере из глубины и наивности. Очутившись в каком-нибудь серьезном положении, он мог оказаться несообразительным; еще минута, и он был на высоте положения. Он держал себя сдержанно, холодно, вежливо. Так как у него был красивый рот с ярко-красными губами и белыми зубами, то улыбка смягчала серьезное выражение его лица. В иные минуты странный контраст представляли его целомудренный лоб и чувственная улыбка. У него были небольшие глаза, но глубокий взгляд.
В то время как Мариус испытывал самую крайнюю нужду, он не раз замечал, что молодые девушки оглядываются на него, когда он проходит мимо. И он с мукой в сердце спешил ускользнуть или спрятаться, так как думал, что они глядят на его старое платье и смеются над ним. На самом же деле они заглядывались на его красивое лицо и мечтали о нем.
Это немое недоразумение между ним и хорошенькими девушками, с которыми он встречался, сделало его нелюдимым. Он не выбрал ни одной из них по той простой причине, что бегал от всех. Так и жил он, Не зная любви, — жил «по-дурацки», по выражению Курфейрака.
— Не будь таким почтенным философом, — говорил ему Курфейрак; они были на «ты», как всегда бывают друзья в молодости. — Вот тебе мой совет, любезный друг: читай поменьше книг и поглядывай хоть изредка на хорошеньких болтушек. В этих плутовках много хорошего, о Мариус! Если ты будешь только краснеть да бегать от них, ты отупеешь.
Иногда Курфейрак, встречаясь с ним, говорил:
— Здравствуйте, господин аббат.
После таких выходок Курфейрака Мариус целую неделю еще старательнее избегал всех женщин, старых и молодых, избегал, кроме того, и самого Курфейрака.
Впрочем, во всей обширной вселенной были две женщины, от которых Мариус не бегал и которых не опасался. Он даже удивился бы, если бы ему сказали, что это женщины. Одна из них была бородатая старуха, убиравшая его комнату. «Видя, что его служанка отпускает бороду, — говорил Курфейрак, — Мариус бреет свою». Другая была девочка-подросток, которую он видел часто, но на которую не обращал никакого внимания. Уже больше года заметил Мариус в одной из самых пустынных аллей Люксембургского сада, тянувшейся вдоль ограды Питомника, мужчину и девочку, которые всегда сидели рядом на одной и той же скамье, в самом уединенном конце аллеи, около Западной улицы. Каждый раз как случай, всегда вмешивающийся в прогулки людей, взор которых обращен внутрь, приводил Мариуса в эту аллею, что бывало почти каждый день, он находил здесь эту пару. Мужчине было на вид лет шестьдесят, он казался печальным и серьезным. По мужественной фигуре и утомленному виду его можно было принять за отставного военного. Будь на нем орден, Мариус сказал бы: «Это отставной офицер». Несмотря на доброе лицо, в нем было что-то неприступное, и сам он никогда не смотрел ни на кого. Он носил синие панталоны, синий редингот и широкополую шляпу, — все это всегда выглядело новым, с иголочки, — черный галстук и квакерскую рубашку, то есть ослепительно-белую, но из толстого полотна. Какая-то гризетка, проходя мимо него, сказала: «Вот чистенький вдовец!» У него были совсем белые волосы.
В первый раз как сопровождавшая старика девочка уселась с ним на скамью, которую они выбрали, ей было лет тринадцать или четырнадцать. Это была неловкая, невзрачная девочка, худая до того, что казалась некрасивой, только одни глаза были у нее недурны. Но они были всегда подняты с какой-то неприятной уверенностью. Одежда ее, старушечья и вместе с тем детская, напоминала костюм монастырских воспитанниц; она носила неловко сшитое черное мериносовое платье. Старик и девочка были, по-видимому отец и дочь.
В первые два-три дня Мариус вглядывался в этого старого мужчину, которого еще нельзя было назвать дряхлым, и в эту девочку, которую нельзя было назвать девушкой, а потом перестал обращать на них внимание. Они с своей стороны, казалось, тоже совсем не замечали его и спокойно, равнодушно разговаривали между собою. Девочка то и дело принималась весело болтать. Старик говорил мало и по временам останавливал на ней взгляд, полный невыразимой отеческой нежности.
Мариус как-то машинально привык гулять по этой аллее. Он каждый раз видел их тут. Вот как это происходило. Мариус чаще всего начинал свою прогулку с конца аллеи, противоположного тому, где стояла их скамья. Дойдя до нее, он проходил мимо них, затем поворачивал назад, возвращался к тому месту, с которого вышел, и начинал сначала. Он проходил аллею во всю длину пять-шесть раз во время прогулки, а гулял он здесь пять-шесть раз в неделю. Но ни разу не случалось ему обменяться даже поклоном с этими людьми.
Несмотря на то, что старик и девочка, казалось, избегали посторонних взглядов, а может быть, именно благодаря этому они обратили на себя внимание нескольких студентов, иногда гулявших по этой аллее; прилежные приходили сюда после лекций, ленивые — после партии на бильярде. Курфейрак, принадлежавший к числу этих последних, в первое время наблюдал за ними; но так как девушка показалась ему дурнушкой, то он скоро удалился. Он бежал, как парфянин, придумав для них прозвище. Ему больше всего бросился в глаза цвет платья девочки и волос старика, и он прозвал их мадемуазель Ленуар[86] и господин Леблан[87]. Так как фамилии их никто не знал, то это прозвище и осталось за ними.
— А, господин Леблан уже сидит на своей скамье! — говорили студенты.
Мариус, как и остальные, называл старика господином Лебланом.
Мы для удобства последуем его примеру и тоже будем называть его так.
В продолжение первого года Мариус видел эту пару почти каждый день в один и тот же час. Старик нравился ему, девочка казалась довольно неприятной.
II. Lux facta est[88]
На второй год, как раз в то время, до которого мы довели наш рассказ, Мариус, сам хорошо не зная почему, перестал ходить в Люксембургский сад. Около полугода он ни разу не заходил в свою аллею. Но вот однажды он решил вновь пойти туда. Было ясное летнее утро, и Мариус был весел, как бываем мы все в хорошую погоду. Ему казалось, что у него в сердце звучит все пение птиц, которое он слышит, заключается вся лазурь неба, которую он видит сквозь зелень деревьев.
Он направился прямо в «свою аллею» и, дойдя до конца ее, увидал все на той же скамье знакомую пару. Но когда он подошел ближе, оказалось, что старик остался все тот же, но девочка стала совсем другой. Перед ним было высокое, прекрасное создание, обладающее прелестными формами женщины в ту пору, когда они еще соединяются с наивной грацией ребенка, — пору чистую и мимолетную, которая выражается в этих двух словах: пятнадцать лет. У нее были великолепные каштановые волосы с золотистым отливом, лоб, как бы изваянный из мрамора, щеки, точно лепестки розы, нежный румянец, прелестный рот, улыбка которого сияла, как луч, а слова звучали, как музыка, головка, которую Рафаэль взял бы моделью для Мадонны, шея, которую Жан Гужон взял бы для Венеры. И этому прелестному лицу придавал еще больше очарования не прекрасный, а хорошенький нос; он не был ни прямой, ни орлиный, ни итальянский, ни греческий — это был парижский нос, то есть нечто умное, лукавое и неправильное, приводящее в отчаяние художника и очаровывающее поэта.