Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях - Анна Наринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фортепиано и скрипка (и классическая музыка в принципе) стали стержнем противостояния Эми Чуа западному воспитанию, основой ее тяжелой борьбы – она проводила часы и часы, репетируя с девочками, заставляя их, крича на них, она изучила основы музыкальной педагогики и теории, она потратила состояние на учителей и качественные инструменты.
В каком-то смысле освоение фортепиано и скрипки можно даже назвать противостоянием современной западной цивилизации, заточенной под то, чтоб быть счастливым. Настоящее, глубокое овладение такими инструментами предполагает долгие часы утомительных упражнений и неудач – то есть долгие часы несчастности. (Когда София, та самая старшая дочь, дошедшая до «Карнеги-холла», только начинала заниматься фортепиано, родители заметили на инструменте следы зубов – ребенок в отчаянии кусал своего мучителя.) Но китайское воспитание вообще не имеет в виду счастья, пишет Эми Чуа, оно имеет в виду силу и совершенствование, но не счастье.
Причем оно предполагает несчастность не только детей, но и родителей. «Меня часто спрашивали, для кого я это делаю: для себя или для детей. Что тут ответить? В отличие от своих западных друзей, я не могу сказать: „Это, разумеется, очень тяжело для меня, но я должна позволить своим детям сделать свой собственный жизненный выбор. Мне это очень трудно, но я не вмешиваюсь“. Сказав такое, они обычно выпивают бокал вина и отправляются на йогу, в то время как я остаюсь дома, и кричу, и добиваюсь того, чтоб мои дети меня ненавидели».
Она почти добилась этого – во всяком случае, Лулу смогла примириться с матерью только после того, как, бросив наконец скрипку, стала «обычным американским подростком». Хотя – благодаря четырнадцати годам «китайского воспитания» – все же совсем не таким, как большинство американских детей, которые, согласно недавним исследованиям, занимают в мире в среднем 24-е место по успеваемости (после французов, венгров, словенцев, после ненамного опережающих их россиян). Китайские школьники занимают первое место во всех дисциплинах.
Согласно другому исследованию – изучающему то, как дети оценивают свою работу, вне зависимости от реальных результатов, – примерно 40 % американцев уверены, что у них «прекрасные успехи в математике» (притом что только 7 % смогли справиться со стандартным тестом).
В принципе книжка Эми Чуа – как раз про это. Про стремление быть настоящим, взаправдашним в этом тумане самообмана. Пока все кругом в обязательном порядке умилялись неумелым потугам и чувствовали себя абсолютно счастливыми, она работала над тем, чтобы ее дети делали что-то неоспоримо прекрасное и делали это неоспоримо хорошо – даже ценой их и своей временной несчастности.
В свой почтовый ящик на фейсбуке мемуаристка, как сообщается, даже получала письма с угрозами физической расправы. И дело не в том, разумеется, что ей хотели отомстить за «измывательства» над ее собственными дочками, а в том, что ее довольно наивная, но страстная книжка ставит под сомнение принципы благополучного устройства американской семейной жизни, где всеобщим эквивалентом оказались совсем не деньги, а слово nice.
Когда еще маленькая Лулу вручила «матери-тигрице» на день рождения неаккуратно и явно впопыхах сделанную некрасивую открытку с улыбающейся рожицей, та не стала притворяться и вернула ее дочери со словами: «Я не хочу эту, я хочу другую, хорошую – думаю, я ее заслужила». Один из немногочисленных расположенных к автору комментаторов пишет по поводу этого места книги: «Америка уже долгие годы занимается тем, что мастерит неуклюжие открытки с улыбающимися рожицами и называет их „чудесными“».
Эми Чуа утверждает, что «китайское» воспитание духовно восходит к Конфуцию, но так отреагировать на неряшливость, неумейство и невнимание вполне могла бы строгая, но справедливая мать и в советском фильме для юношества. На территории западной цивилизации эта мать-героиня, как,
впрочем, и мать-тигрица, сегодня прочно числится в проигравших и относится к разряду уходящей натуры. Нам остается только признать это, отхлебнуть вина и отправиться на йогу.
О детях и о родителях. И совсем немного о Диккенсе, хотя здесь о нем нет ни слова. Потому что именно он, может быть, лучше всех писателей понимал, что иногда возможно быть только таким – надрывным и прямолинейным.
«Папины письма. Письма отцов из ГУЛАГа к детям»
27.03.2015В том, чтобы начинать статью о книге со своих личных воспоминаний и вообще фрагментов собственного опыта, есть нечто от дурного тона. Как будто рецензент заранее признает неизбежное занудство своего текста и таким образом пытается придать ему «живинку». Но поскольку сборник «Папины письма», объединивший послания отцов-узников ГУЛАГа их детям, как раз и действует на читателя на невероятно личном, практически физиологическом уровне, в таком зачине есть логика.
Так вот, однажды – лет двадцать, а может больше, назад – один мой друг сошел с ума. Не в смысле буйного помешательства или представления себя Наполеоном, а в смысле тяжелой фиксации на одной и только одной важной для него теме – что, в принципе, доставляло его близким не меньше неудобств, чем если бы он возомнил себя победителем при Бородине. Поскольку в России тюрьма неминуема, говорил он, мы все должны ежедневно и ежечасно себя к ней готовить. То есть в прямом смысле тренироваться – пусть всего лишь на душевном уровне. Варианты и схемы этих тренировок он мог и хотел обсуждать бесконечно.
Нельзя сказать, чтобы тогда – в девяностых – тюрьма для «обычного», не задействованного в криминале человека была чем-то несбыточным. (Да и определить эту задействованность/незадействованность с «официальной» точки зрения тогда было так же невозможно, как сейчас.) Но, безусловно, за прошедшие с тех пор годы этот вечный компонент русской жизни опять пододвинулся к нам очень сильно. И нет, я не утверждаю, что эта теперешняя близость – практическая, типа «сейчас всех сажать станут»: ближе стала не угроза, а дыхание тюрьмы. Но все же давнишнее помешательство моего друга сегодня, наверное, таким бредом бы мне не казалось. И нет, я не утверждаю, что можно хоть как-то проводить параллели между нашими теперешними неприятными ощущениями и убийственно-кровавым опытом сталинизма, я просто говорю: если хоть на минуту допустить для себя возможность такого душевного упражнения, о котором говорил когда-то мой неуравновешенный друг, книга «Папины письма» – это необходимый тренажер.
Так отчасти, конечно, можно расценить любые лагерные воспоминания и вообще любые свидетельства о тех репрессиях, но сила этого сборника в том, что он построен на одном-единственном и при этом сильнейшем чувстве – тоске по своему ребенку. То есть на эмоции знакомой – пусть в зачаточном виде – любому, кто отправлял свою деточку в поездку, в летнюю школу, да и даже на недлинную экскурсию.
«Куда бы я ни посмотрел, о чем бы я ни подумал, все представляется мне мрачным, тревожным, во многом безнадежным, и только мой дом с моими любимыми и дорогими представляется мне ясным и радостным, той звездой, которая освещает путь» (Соловецкий лагерь, 1936 год), «Мой сын, мой Юра – открыточку твою получил; письма буду ждать» (лагерь в Архангельской области, 1938 год), «Большая любовь к тебе, милая моя доченька, уводила меня от окружавшей меня тяжкой действительности» (Волголаг, 1937-й), «Милый сынок Олесик! Напиши мне письмо! Не забывай папу! Не забывай!» (Карлаг, 1937-й).
Голоса 16 отцов, собранные в этой книге (письма дополнены краткими жизнеописаниями авторов и их собственными совершенно прекрасными рисунками), сливаются в хор, с которым читателю совсем легко соотнестись. Потому что это то самое место, на котором совсем нельзя сказать: ну, это не со мной, это не про меня. Все же мы более или менее знаем, как это бывает, – только давайте возведем это чувство в бесконечную степень.
В предисловии писательница Людмила Улицкая пишет, что эта книга свидетельствует: «в планетарной, вселенской борьбе сил света и тьмы побеждает любовь». А историк и сотрудник общества «Мемориал», издавшего «Папины письма», Ирина Щербакова уже более прозаически указывает, что семейные связи хоть и рушились часто под напором террора, но все же оказывались чуть ли не единственной вещью, способной удержать попавшего под маховик репрессий человека на плаву. И действительно, когда заканчиваешь читать «Папины письма» (а точнее, когда заканчиваешь перерабатывать это переживание), сперва накрывает светлое чувство: мол, да, мы были правы, когда считали, что единственное, что держит, единственное, что может спасти там, – это любовь. Но его быстро сменяет другое, ужасное: как мы могли допустить, чтоб то, что случилось с этими людьми, хотя бы отчасти забылось? Как мы допускаем, чтоб сегодня то, что с ними случилось, продолжало размываться, перетолковываться, подвергаться подлым интерпретациям? Я знаю, что это звучит надрывно и прямолинейно. А как этому еще звучать?