Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях - Анна Наринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня Фредди был именно и только музыкой, и от того, что его смерть – тогда и там, где я про нее узнала, – оказалась не про музыку, а про борьбу со СПИДом, мне (при полном понимании значительности проблемы) было как-то дополнительно грустно.
В год смерти Фредди я вышла замуж. Этому, как и положено, предшествовал период ухаживаний и встреч. Жилищные условия моего избранника были лучше моих – он хотя бы не жил в одной комнате с братом. Я приходила к нему в гости, мы закрывались в его комнате и на полную громкость ставили кассету A Night At The Opera. На «Богемской рапсодии» нам обычно начинали стучать в стенку.
Вот еще о девяностых. Написано давно – восемь лет назад. Через месяц после выступления Владимира Путина на форуме своих сторонников в Лужниках. Там он среди прочего сказал, что в девяностых годах у нас был «режим, основанный на коррупции и лжи», а правили нами те, кто хотел видеть общество слабым – «чтобы за его спиной обделывать свои делишки и получать коврижки за наш с вами счет». В принципе это справедливое описание – только не власти в России девяностых, а власти в России всегда и уж тем более сегодня. Но именно тогда – восемь лет назад эта путинская речь стала для многих толчком к «переосмыслению» девяностых. Вернее, даже не к переосмыслению как таковому, а к пониманию того, что их следует переосмыслить. Что все эти взаимоисключающие штампы – вроде «лихие», «крутые», «глоток свободы», «десятилетие беспредела», – их как-то недостаточно. Вот тут я тоже отчасти призываю. А идея, что лучше всего наши девяностые описывает линчевский сериал «Твин Пикс», – моя любимая и по сей день.
«Постановление о 1990-х»
21.12.2007Ко множеству вещей, которые говорят о 1990-х, в последнее время прибавилась еще одна, а именно, что мы их теряем. Что они по-настоящему не описаны, не каталогизированы, не освоены. Это понятно. Пока эти годы длились и мы в них жили – с первой защиты Белого дома до ельцинского отречения – и не могли видеть происходящего трезво. Ну а теперь все вдруг спохватились, что надо взглянуть назад отстраненно и независимо – и все описать.
Скорее всего, это вдруг наступившее всеобщее желание видеть 1990-е разложенными по полочкам, объясненными оказалось таким жгучим именно сейчас потому, что этот период получил жесткую и вполне окончательную оценку. Сами мы не смогли, но нашлись люди, которые разъяснили нам, что это было за время такое. Последний вариант этого объяснения звучал примерно так: 1990-е были временем «слабого, больного государства, дезориентированного, разделенного общества», за спиной которого темные личности «обделывали свои делишки и получали коврижки», ну и, как результат, «наступала коррупция, наркомания, организованная преступность». То есть «Постановление о 1990-х». Оно предлагает помнить «делишки и коврижки», а совсем не первые шаги демократии или появление по-настоящему свободной прессы. И не мощный культурный шок от падения железного занавеса, от хлынувших из-за него музыки, книжек и фильмов. И не осознание того, что площадь Сан-Марко действительно существует, а не является только изображением на цветной открытке.
Ответ на спущенную сверху директиву может быть только одним – вспомнить все по новой. И главное – самостоятельно и непредвзято.
Совсем непредвзято вспоминать очень сложно. Реальные образы 1990-х давно и накрепко перепутаны с образами их высоко– и невысокохудожественных описаний, сделанных в «реальном времени», разнообразных реакций на ту жизнь, которые уже вошли в нашу плоть и кровь.
Призывно светящийся по ночам ларек с забранным решеткой окошечком, а внутри девушка не определенного возраста и неимоверное количество страннейших сортов водки, а рядом угрожающего вида лицо южной национальности – это правдивое воспоминание или отпечатавшиеся в памяти эпизоды из пелевинского «Generation П»? Малиновый, собирающийся в складки под мышками пиджак и толстая золотая цепь на жирной шее – много ли мы их видели? Или они из какого-нибудь малобюджетного проекта студии Горького? Или из какой-нибудь серии «Бандитского Петербурга»? А та сбивающая с ног галлюцинация, тот, не побоимся этого слова, трип, который сегодня кажется чуть ли не ярчайшим воспоминанием жизни, – это действительно было или это кадры фильма «На игле», которые приходилось пересматривать так часто, что они перешли в разряд практически личных воспоминаний?
Возможно, наиболее адекватно описывает наши 1990-е показанный в их начале по ТВ сериал Дэвида Линча Twin Peaks. Он тогда впечатлил невероятно, по поводу каждой новой серии печатались запутанные и восторженные рецензии на культовых для того времени страницах отдела искусств газеты «Сегодня». Эти рецензии, однако, не затрагивали удивительной актуальности линчевской мистической саги для нашей действительности тех лет, которую, казалось, легче всего можно было объяснить заговором потусторонних сил – именно таким, как у Линча: страшным, но веселым.
Так что считать 1990-е вовсе не описанными несправедливо – существует целый пласт конкретно к ним относящихся и просто ассоциируемых с этим временем произведений, которые, возможно, не вполне полно, но вполне ярко их выражают.
Почему же нас сегодня не оставляет чувство, что о 1990-х сказано совсем не все или даже совсем не то? Скорее всего, потому, что имеющиеся и поразившие нас когда-то их описания странным образом создали базу для последующей официальной оценки.
Получилось вот что. Мы прожили неуютное, но при этом яркое десятилетие – с братками в голде, путанами в лосинах, чеченами в трениках, раздолбанными бэхами и бесперебойной стрельбой, которое к тому же совпало со временем Pulp Fiction и мировой киномодой на почти таких же братков и совсем таких же путан. Так что все их знаменитые фильмы оказались практически про нас, их гангстеры смешались с нашими ребятками. Все легко сложилось в какой-никакой миф. И вот нас его лишают, а подсовывают «дезорганизованное общество». И – что самое противное – поступают, выходит, совершенно логично.
Вот почувствовав это, мы и спохватились – надо описать! Хотя, конечно, не описать – доописать. Должны найтись люди, которые создадут энциклопедию этого десятилетия, из которой будет видно, что это было еще и время новых возможностей, время нашей адаптации к мировой культуре, время, когда мы впервые увидели мир. Хотя и «Бандитский Петербург», разумеется никто не отменял. А уж «Улицы разбитых фонарей» – тем более.
Вообще, лучше всего – не о самом том времени, а о нас, то есть прямо обо мне и моих друзьях в то время, – сказал Павел Пепперштейн в рассказе «Разговор у винного окошка».
«Тот период теперь принято вспоминать с ужасом и отвращением, как время развала, хаоса и бандитизма, но то время было также временем настоящей сумасшедшей свободы. В том времени присутствовало что-то нечеловеческое, оно слишком резко и бестактно вскрывало те запретные уровни бытия, которые обычно остаются скрытыми. Это оскорбляло многих людей, тех, кто считал себя частью рухнувшей системы, также тех, что были готовы к системе, приходящей на смену, – эти хотели бы отдаться предпринимательской деятельности, а хаос мешал им. Но мы людьми себя не считали, коммерцией не интересовались, ничему человеческому не сочувствовали и были счастливы».
И теперь за это счастье немного стыдно.
Выставка «События. Люди. История. 1988 год»
25.10.2013«Ты знаешь, тридцать седьмой год был одним из самых счастливых в моей жизни, – сказала мне как-то моя бабушка, – я была влюблена, и мы танцевали под патефон».
Говорила она это шепотом, отворачиваясь и явно стыдясь. Бабушка была настроена резко антисоветски, ненавидела Сталина, и сознание, что в том одиозном году она позволила себе быть счастливой, явно сильно ее беспокоило. Я, помнится, в ответ на это вежливо мычала что-то неразборчивое. Мне было двадцать лет, я была, само собой разумеется, влюблена, предмет моих чувств только что обзавелся новейшим приспособлением, которое, кроме кассет, гоняло еще маленькие блестящие диски (на одном из них был альбом Майкла Джексона Bad – попсово, но очень ничего, кстати), а кругом был совсем не тридцать седьмой год. Был – я точно помню – как раз 1988-й.
Еще раз, для верности, – я не сравниваю год, ставший символом небывалого размаха палачества, со временем расцвета перестроечных надежд. Я – о том, что память не может быть объективной. О том, что я, нет, что мы были молоды, а кругом начинались перемены, которых любимый нами Цой нараспев потребовал за год до этого.
Я часто думаю: как повезло нашему поколению. (Примерно так же часто, как мне говорят, что ему как раз очень не повезло.) Дети, закончившие советские школы и даже успевшие поступить в советские еще вузы, оказались в асоветской ситуации неопределенности. В ситуации изменений, колебаний, в ситуации «непонятно, что будет завтра». Мы были тогда ровно в том возрасте, когда эти самые перемены вызывают восторг, а связанные с ними лишения выглядят приключением. (Даже антиалкогольный закон казался в первую очередь причиной для эскапад и был даже катализатором романтики – свою руку и сердце я предложила обладателю CD-проигрывателя в гуще нервничающей очереди в винно-водочный отдел продмага: на часах было уже полседьмого.)