Группа продленного дня - Александр Кузьменков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она звалась Татьяна, и она была генеральская дочь: секретарь рудничного парткома вполне мог сойти за его превосходительство. После каникул она явилась в класс отполированная ореховым загаром и обремененная мягкой, колыхающейся тяжестью нового, недетского тела, и он перестал прогуливать физкультуру, чтобы видеть, как резинка черного, наглухо закрытого купальника впивается в бархатистую, персиковую кожу ее ягодиц. На переменах она не выпускала из рук общую тетрадь, распухшую от лаковых открыточных вклеек, и он читал через ее плечо аккуратные, завитушками украшенные строчки: любовь – эти шесть букв приносят много мук, любовь – солома, сердце – жар, одно мгновенье, – и пожар. Танька повернулась к нему: чё уставился, интересно? Дай поглядеть, попросил он и потянул тетрадь к себе, но тут же получил по рукам: не твое, не лапай. Тетрадь была картинно закрыта и убрана с глаз долой, но он все-таки успел зацепить глазами: в миг первой пронзительной боли… что ты уж не девушка боле… Стихи всегда липли к его памяти, как мухи на клейкую ленту, он знал и опресненного хрестоматией Пушкина: я вас любил так искренно, так нежно, и топором тесанную дворовую лирику: ебет, ебет, соскочит, об камень хуй поточит, но здесь было что-то другое, томительно сладкое и терпкое, как запах Таньки в спортзале – духи пополам с горячим потом, как звонкое, червонного золота бабье лето за окнами. Мысль о том, что эта пряная грусть прервется, была невыносима; после уроков он добрых полчаса ждал Таньку на школьном крыльце: может, погуляем? Ладно, согласилась она, я, вообще-то, на рынок, – семечек хочется. Время растворило рынок до неузнаваемости, до разноцветного акварельного пятна, сквозь которое смутно виделась оса, повисшая над багровыми, ребристыми гранатами. Танька купила стакан хрустких пузатых семечек, и он подарил ей три лохматые астры, потратив на них свой единственный рубль, и бабка-цветочница одобрительно шамкала: ну-у, кавале-ер...
Вечер занавесил небо драным облачным войлоком. Отец за ужином, высасывая соленый помидор, плотоядно причмокивал: парень-то наш девок вовсю обхаживает, сегодня гляжу – за Танькой за Жуковой портфель несет, во как. Мать недовольно качала головой: ну-ну, он был титулярный советник, она – генеральская дочь. Он почувствовал, что отделился сам от себя и валится в темную, глинистую канаву, и пробормотал, сознавая всю ненадежность в лохмотья истрепанного аргумента: в Советском Союзе все равны. Еще как равны, подхватила мать, она – в кримплене и ты – в залатанных штанах. Отец убрал с лица ухмылку: вот, не дай Бог, чего случится, – мы ж с тобой на передовую пойдем, под пули, а они драгоценное свое барахло в тыл повезут, я в сорок первом это уже видел. Он поспешно, целиком сунул в рот картофелину: можно, я посуду не буду мыть? а то алгебра еще не доделана…
У себя в комнате он зачем-то снял со спинки стула синие школьные штаны и дотошно изучил заплату на причинном месте. Сусальная позолота нынешнего дня осыпалась крупными хлопьями, под ней обнаружилась дыра с траурно обугленными краями. Он вернул штаны на стул и раскрыл учебник: алгебра воистину была не доделана.
Эти бляди ведают, что творят, решил Карпов. Память, злобная ворона сыта лишь падалью утрат и унижений; позволь ей нарушить границу забвения – тут же скорчишься от фантомных болей, благо, репертуар у хитрой твари побогаче, чем классическое «nevermore». Что пройдет, то будет мило, спиздел Александр Сергеич, но тут же сам себя и оспорил: и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю… Однако хули толку проклинать? Перфект – самая мудреная ипостась времени: действие окончено в прошлом, но результат его длится в настоящем, а тут уж проклинай, не проклинай, все едино. История уже написана, расслабься и получай удовольствие.
Давайте с «Кама Сутрой» закончим, предложила Жанна. Давайте, поддержал Кулешов, «Кама Сутра» за двести: он ушел из большого секса по этой причине. Ройзман перехватил инициативу: был вынужден принимать бета-блокаторы. Именно, сокрушенно сказал Кулешов, побочное действие этих препаратов – нарушения потенции.
А что вы хотели, подумал Карпов. Анаприлин, как выяснилось, избавлял не только от тахикардии, да жить захочешь – не так раскорячишься. Забавнее всего было полное отсутствие трагизма: одной заботой меньше, и только. Он смотрел на баб, как на музейные экспонаты, не покидая пределов вялого и отчужденного любопытства: ну, недурна, да что с того? Жизнь, по большому счету, стала покойнее: ни трипперов, ни алиментов, ни объяснений навзрыд.
Ройзман опять бил крупную дичь: «Привычки» за восемьсот. Эту вредную привычку он приобрел во время армейской службы, сказал Кулешов. Курение, проскрежетал Арон Моисеевич. Абсолютно точно, кивнул Кулешов.
Папироска, друг мой тайный, как тебя мне не любить? не по прихоти случайной стали все тебя курить, невесело вспомнил Карпов старинную рифмованную чушь. Он, стоя на четвереньках, подновлял разметку на плацу и услышал за спиной: эй, сынок. Он оторвался от скучной прямоугольной геометрии строевого шага. Ты, ты, подтвердил сержант-каптер, по-дембельски развинченный во всех суставах, иди сюда. Карпов отряхнул колени и подошел: чего надо? Боец, ты какой армии воин? Карпов пожал плечами: ну, Советской... А хули к старшему по званию обращаешься как попало? учись, ебтыть: товарищ дедушка Советской Армии, рядовой такой-то по вашему приказанию прибыл. А ну, кру-гом! и повторить, как положено. Он, деревенея от нутряной, безголосой и безысходной ненависти, повторил; а что поделаешь, если повестка из жопы торчит. Как служишь, сынок? Нормально. Сынок, да ты, бля, ни разу не грамотный! отвечать будешь так: нас ебут, а мы мужаем, понял? Так точно, ответил Карпов, надеясь положить конец глумливой забаве. Ладно, хер с тобой, сказал сержант, закурить есть? Никак нет, не курю. Ни хуя-а! изумился сержант, чтоб завтра же курил, а щас пиздуй вкалывать, дармоед, мухой! Сержант вскоре дембельнулся, украсив себя самодельным веревочным аксельбантом и пестрыми железками значков, а горький табачный дым остался, потому как перебивал сосущий голод и едкую, портяночной вони подстать, рекрутскую тоску. Хотя бы на время.
«Привычки» за тысячу, сказал Ройзман. На всю жизнь он сохранил детскую привычку проделывать это с чужими стихами. Арон Моисеевич непотребно осклабился: перекраивать их на непристойный лад. Да, заметил Кулешов, и такие привычки бывают.
Первой жертвой сопливого похабника пал Чуковский: а злодей-то, злодей-то не шутит, титьки белые мухе он крутит, хуй отточенный в кунку вонзает и малофьей заливает… Потом были пионерские песни: дети рабочих, дружно подрочим! а потом манера надолго сгинула, чтоб вернуться при воцарении попсы. Право слово, грешно было не вымазать говном картонное геройство Макара: пусть жопа рвется в клочья, а гондоны – до дыр, и пусть тебе кричат «пидорас»… Жить, как сказал товарищ Коба, становилось веселее. Правда, ненадолго.
Арон Моисеевич вослед своему библейскому тезке чтил златого тельца: «In vino veritas» за восемьсот. Причиной его отчисления из института послужило это обстоятельство. Попадание в медвытрезвитель. Надели на Ванечку клифт полосатый, вздохнул Карпов, и совершенно не за хуй.
Институтский день был расплющен шершавым шлакоблоком политэкономии – лекция плюс семинар, дремотный, непрожеванный монолог доцента Маргулиса: бу’жуазные экономисты ошибочно п’иписывают капитаву способность к самовоз’астанию, независимо от т’уда… А пошло оно в жопу, привычно решил Карпов, кому должен – всем прощаю.
Сквер по щиколотку утонул в ржавчине палых листьев, на рогах голых ветвей повис сухой ментоловый холод; прозрачный покой поздней осени был припорошен матовым лунным инеем. Невесть откуда взялся Клим, сплюнул прилипший к губе бычок: хули, прогульщик, по рублю и в школу не пойдем? Карпов порадовался встрече. Клим уже пережил все свои амбиции и потому не действовал на нервы. В последний год он отощал и обносился, но на бормотень бывшему завлиту время от времени хватало: выручали рифмованные сценарии к политическим праздникам, и сейчас он пропивал прошедший День Конституции.
В штучном отделе гастронома дебелая продавщица налила два стакана «Хаями» – вино кр. алжир. 50 коп./200 гр., злая отрава, подернутая маслянистой радужной пленкой. Клим из уважения к публике перешел на эвфемизмы: ну, чтоб Кремль стоял и деньги были. Карпов, задержав дыхание, выплеснул кр. алжир. пойло в рот. От уксусно кислого вина свело челюсти. Клим громко крякнул в кулак и взъерошил дремучую кержацкую бороду: я требую продолжения банкета.
У винного лениво перекуривали два мента в сержантских лычках. На прилавке была водка по четыре семьдесят и украинское «Яблучне» по рупь сорок. Сухого попьем, предложил Клим. Опять бодяга, поморщился Карпов, ты, видать, моей смерти хочешь. Как раз наоборот, возразил Клим, пихая бутылки по карманам, мешать – хуже нет. У входа навстречу им попался страдалец, измятый суровым похмельем: земляки, чё дают-то? Яблуха да андроповка, сказал Карпов. Сержанты разом стряхнули с себя лень: чё, ты сказал, в магазине дают? Что слышал, отмахнулся Карпов и тут же оказался притиснут к перилам: да он уже бухой, выхлоп – хоть закусывай. Тот, что повыше, поддернул рацию на портупее и быстро забормотал: «Казань-6», ответь семьсот пятому, ответь семьсот пятому, подъезжайте, забрать тут одного… Эфир ответил утвердительным сиплым бульканьем. Клим засуетился: мужики, да вы что, ей-Богу? Мент по-собачьи оскалился, во рту вспыхнула лихая жиганская фикса: чё, борода, на пару с друганом захотел? оформим! Да хули ты, как маленький, сказал Карпов, иди уже. Клим скорбно развел руками и потащил себя, парализованного омерзением, прочь. Карпов остался у перил дожидаться ментовоза в петлюровской жовто-блакитной раскраске, – недурной выходил pendant к хохлацкой яблухе. Он твердо знал все дальнейшее: свинья в деканат, а там разбираться не станут, даром что третий курс. Собственно, к тому и шло. Так, пожалуй, даже лучше: без пересдач и душеспасительных бесед.