Группа продленного дня - Александр Кузьменков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они простились, но на пороге Шаламов обернулся и четко, как на уроке, произнес: двадцать первого июня тысяча девятьсот сорок первого года в мавзолее Гур-Эмир археологи вскрыли гробницу Тамерлана. Вы о чем, удивился Клейменов. Да так, о своем, не обращайте внимания.
Значит, это не конец, значит, будет кто-то еще, решил Шаламов, сидя на лавке, вдоль и поперек исполосованной ножом. Кто из Зудовых Анисимович, а кто Тимофеевич? – впрочем, какая разница. За окном был дождь. Он хлынул скоропостижно, без первых предупредительных капель, и сразу же выстроил вокруг автовокзала сплошную стену холодной влаги. Из матюгальника раздался консервированный диспетчерский голос: внимание, начинается посадка на автобус до Бродова, отправление в пятнадцать тридцать, повторяю: начинается посадка… Шаламов оглянулся: всех пассажиров было четыре человека; кроме него, домой ехала совхозная агрономша да еще две какие-то бабы.
Бродовский «пазик» с грехом пополам добрался до околицы, съехал с асфальта на грунт и надсадно закряхтел, пополз назад, не в силах одолеть неприметный подъем. Финиш, приехали, весело объявил водитель, вытряхивая из пачки «Приму», дорогу размыло на хрен. Бабы, сплотившись под зонтом агрономши, остались у обочины в надежде на попутку, а Шаламов, оступаясь в кофейных ручейках жидкой грязи, двинулся к лесу. Сумка на плече недвусмысленно звякала.
С неба сыпался дождь, и вместе с ним сыпался мир, истолченный ударами твердых капель в мелкую черно-серую пыль, и эта завеса каждую секунду расступалась перед идущим, чтобы тут же сомкнуться за его спиной. Вода была везде – за воротом, в ушах и во рту, но скоро ее настойчивая россыпь поредела. Раздробленный хаос дождя остался позади, его сменила скупая, почти без подлеска, и строго очерченная готика шероховатых сосновых стволов.
Он вынул из сумки бутылку, стекло скользило в мокрых ладонях. Длинный глоток дался ему через силу, и он с трудом протолкнул водку в горло, будто это был комок горького льда. Отдышавшись, он сказал: вкось пошла, но звук собственного голоса показался ему чужеродным в этом пространстве приглушенных темно-зеленых шорохов, и больше он ничего не говорил, погруженный на самое дно осенней летаргии. Тяжелые вздохи леса обступили его со всех сторон. Медленно наполняясь их сырым сумраком, он шел сквозь мертвую сентябрьскую траву, сквозь зубчатое кружево жухлых папоротников, сквозь облака призрачной паутины и знал, какое немыслимое благо – уткнуться лицом в мох, присыпанный сосновыми иглами, и уже не подниматься, не слыша ничего, кроме гаснущего биения жизни в висках. Но под ногами его лежала Старая Смоленская дорога, плечи были в кровь стерты ремнями ранца, в котором нет и не будет маршальского жезла, а по пятам, чуя скорую поживу, плелась тощая облезлая сука, неотступная и непримиримая, как греховная память.
Его неистребимое и ненасытное движение было иллюзорным: вперед, но назад, – к серому небу в сетке голых крон и рубчатым отпечаткам траков в дорожной грязи; вперед, но назад, – к окну, занавешенному ливнем, к тошнотворному скрипу половиц и чужому голосу за стеной; вперед, но назад, – к самому себе, к темноте, в которой вовек не раздастся крик петуха.
Лес ослаб, в просветах показались растопыренные кресты, черные от дождя и ребристые пирамидки со звездами, и Шаламов понял, что вышел к деревне со стороны кладбища. Тропка, стесненная с обеих сторон оградами, вывела его к свежей могиле; крест на ней блестел влажной желтизной, поверх холма лежали два венка. Намокшие бумажные лепестки обвисли, на черных цыганских лентах расплывалось трафаретное творчество райцентровского халтурщика: Анатолию от друзей, дорогому сыну от любимой мамы. От любящей, бездарь, поправил Шаламов. Одним ударом ноги он снес крест, другим разметал венки: вот так, парень, твой счет еще не закрыт. Когда-нибудь и я сюда вернусь, а сейчас твой черед.
Траат не заметил, как задремал. Ему приснилась перламутровая рыбина, выброшенная волной на ночной берег. Ее сильное тело изгибалось, тугие удары хвоста трамбовали мокрый песок. Он поднял рыбу, чтобы бросить назад, в воду, но блестящая кожа обвисла, сморщилась и почернела, упругая плоть потекла наземь зловонной слизью, и безглазый череп оскалил мелкие игольчатые зубы, и вода под мутной луной утратила прозрачность, затвердела и растрескалась, как сухая глина.
Дремота была минутной. Открыв глаза, Аксель произнес вслух: не надо больше со мной говорить, вы уже все сказали. Он немного помолчал, что-то взвешивая в душе, и добавил с уверенностью и досадой: я все понял, перкеле.
Хотелось курить, но Карпов не позволял себе встать из-за стола: тема слишком долго не давалась в руки; смолкнет кавалерийский перестук клавиатуры, – она опять ускользнет, и поминай как звали. Нет уж, первым делом мы испортим самолеты, – пока кураж не сгинул, пока на мониторе одна за другой возникают крепко сколоченные фразы: мэрия распродает все, что под руку попало…
Он писал, привычно избегая фрикативных и не скупясь на сонорные, – фоносемантикой пренебрегать тоже нельзя; а ну-ка, что у нас там получается? Он оторвался от клавиатуры и щелкнул мышью по пиктограмме «ВААЛа». Программа исправно доложила: данный текст производит впечатление страшного, простого, злого, величественного, грубого, мужественного, сильного, яркого и Карпов остался доволен. Страшный и злой, – что ж, того и добивались. Обывателя первым делом надо от души пугануть, и он, болезный, кинется спасаться куда угодно. Вернее, куда ему укажут. Едем дальше: действия городского головы напоминают поведение конченного алконавта, готового за бесценок загнать последние портки, – лишь бы на опохмелку хватило… Не ссы, любезный Валентин Петрович, мы тебя не больно зарежем. Потом отмазывайся, как хошь, да вряд ли получится. Показатели социально-экономического роста, упакованные в табличные рамки, тут откровенно не канают. Подробности у Ле Бона: не факты сами по себе поражают воображение, а то, как они представляются толпе. Однако, Валентин Петрович, в пресс-центре у тебя сидит толстожопая дура, озабоченная лишь целлюлитом на филейных частях, а потому она слыхом не слыхала ни про Ле Бона, ни про Дебора, не говоря уж про царицу Хатшепсут. Ты тоже не слыхал? Да правила такая в Египте, еще до рождества Христова. Египтянам, видишь ли, западло было бабе кланяться, так эта ушлая особа себе бороду привязала – на радость подданным. Мораль сей басни такова: народу откровенно по хую, кто ты есть; важно, как ты выглядишь. Мы ж тебе, Валентин Петрович, такую бороду привяжем, – любо-дорого глядеть. И к медведям ты напрасно ломанулся: за грош в церкви пернут, каиново племя. А что сына в армию отправил на общих основаниях, – так ты ж его от мусоров спасал, скажем… скажем, от сто тридцать четвертой статьи УК. Как сообщил источник в ГУВД… гнилое дело, бля, малолеток портить! а для города, где тридцать процентов ранее судимых, – так и вдвойне. Гитлера еще никто не опроверг: публика скорее поверит недоказанному обвинению, чем доказанному оправданию. Прошу прощения, отвлекся: сравните 90-тысячное жалование городничего с 3-тысячной зарплатой медсестры, и вы поймете мэрский принцип дележки бюджетных средств… Вот так, Валентин Петрович, с бизнесом ссориться – оно себе дороже. Уж будь благонадежен, до конца срока не дотянешь, явится тебе на смену, куды не на хуй, народный герой под слоганом «такой-как-путин»; недурно было бы сблатовать кого-нибудь из НКВД. А придет время, – и его в говно затопчем, ибо несть власти, аще не от лукаваго… городская экономика работает не на горожан, а на градоначальника и его приближенных, но мы пока еще в силах прекратить эту порочную практику. Точка. Shift+F12.
Карпов оторвался от монитора и глянул на циферблат: на исходе был пятый час ожесточенного единоборства с текстом, и словесная глина наконец-то стала податлива и покорно приняла нужную форму. Он не жаловал черную репортерскую работу; куда занятнее было изобретать стратегию, расставлять капканы, однако хули делать! иных уж нет, а те далече, газеты оккупировала желторотая молодежь, – сявки, дико воспитанные, ни украсть, ни покараулить.
Карпов встал из-за стола. Серебряная цепь с зодиакальными весами змейкой скользнула по груди и легла под ноги. Он наклонился: надо же, звено совсем перетерлось, ну и хер с ней, потом починим, а сейчас покурим.
Он зажег сигарету. Окружающее мало-помалу вернулось к нему, обрело контуры, вес и голос. Стрелки часов посекундно упраздняли жизнь. Сизая табачная струйка поднималась к потолку. Кубики льда в кружке давным-давно растаяли, оставив на чайной поверхности белые пятна. За стеной Инесса Климук, в миру Ирина Аллегрова рвала связки песней про шальную императрицу: соседка Наталья опять квасила в одну харю, ибо у сорокалетней домохозяйки была сухая стать текинской кобылы, но бирюзовых офицерских глаз рядом не было, а был муж, средней руки начальник, пошитый из канцелярского сукна, и был сын-студент, по-сиамски приросший к компьютеру. В старые времена Карпов, закончив труды, тоже премировал себя рюмкой коньяку в капитанском чине; впрочем, то было давно и неправда, нынче ему оставался холодный чай.