Группа продленного дня - Александр Кузьменков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ждал рассвета с горечью табака и немощи на губах. Каждому воздается по вере его; переполненная пепельница и кружка с остатками чая, скудные ночные утехи, были его частью в общей дележке. А вместе с ними – безотрадное знание того, что он осужден жить лицом к темноте, и ночь без рассвета, эта прожорливая тварь до скончания времен будет рвать его печень.
ПОНЕДЕЛЬНИК
Директор Буш постучал карандашом по столу: тринадцать ноль-ноль, начинаем совещание, как договаривались, все в курсе, что у нас ЧП, Оксана и Юрий Зудовы; для начала заслушаем информацию участкового инспектора, – прошу, товарищ капитан. Андрощук встал, степенно прочистил горло и, по-милицейски упирая на «у» и по-хохлацки смягчая «г», начал: возбуждено уголовное дело по статье сто семнадцатой Уголовного кодекса, в отношении подозреваемого определена мера пресечения – содержание под стражей. Что ему полагается, спросил физрук Борис. Из Андрощука посыпалась милицейская цифирь: согласно Указа от пятнадцатого ноль второго шестьдесят второго и Постановления от двадцать восьмого ноль четвертого восьмидесятого, – от восьми до пятнадцати со ссылкой от двух до пяти или без, или исключительная мера. А что с потерпевшей, спросила русачка Галина, она же организатор внеклассной работы. В отношении потерпевшей проводится судебно-медицинская экспертиза. Галина соскучилась лицом, поскольку ждала большего. Андрощук сел, разложил на коленях брюхо и сказал неофициальным голосом: вот придурок, всю жизнь себе изгадил, три года на малолетке еще куда ни шло, там щас таких пруд пруди, каждый третий, а вот как на взрослую придет, – быть ему Оксаной. Буш перехватил инициативу: как я понимаю, будет комиссия из районо, и мы должны встретить ее не с пустыми руками, предлагаю составить перспективный план по усилению полового воспитания, проведем классные часы, вот Вячеслав Иваныч расскажет об уголовной ответственности. Святое дело – кодексом по башке постучать, сказал Андрощук, а то совсем страх потеряли, ху… извиняюсь, товарищи. Галина фыркнула в кулак, едва не уронив очки. Буш продолжил: из медиков, к сожалению, никого нет, но я договорюсь, расскажут о ранних беременностях, что ли, – в общем, им виднее, но основная работа ложится на нас, коллеги, мы должны воспитывать учащихся на позитивных примерах, Галине Васильне не грех будет вспомнить Асадова – ну как! могли вы! с гордою! душою! Дмитрию Палычу – что-нибудь из эстетики… Какая, к черту, эстетика, сказал Шаламов, если в школе ни одной репродукции. Загляните в учебники, парировал Буш, там, к вашему сведению, попадаются иллюстрации. Герман Георгиевич, вы не хуже меня знаете, что наши милые дети к ним пририсовали. Тем более, Дмитрий Палыч, тем более; кстати, вы разговаривали с вашим Путиловым? вот только гомосексуализма нам не хватало… Русачка Галина обратилась в вопросительный знак.
Шаламов курил на школьном крыльце: ну надо же додуматься – эстетика…. Рядом собралось ворóнье вече старшеклассниц; солировала, естественно, Наташка Андрощук: блин, ну ва-аще пинцет какой-то, мало я ему, козлу обоссанному, в клубе чайник чистила. Шаламову пришло в голову, что она и есть лучший образец сельской эстетики – патрицианские формы при плебейском содержании. Мимо проехал секретарь парткома Антонов верхом на ветхой облысевшей кобыле: Палыч, ты зайди завтра, дело есть аж на полтыщи, – н-но, пшла! Шаламов и кляча сочувственно переглянулись.
Он вернулся в учительскую, придвинул к себе допотопный черный телефон с треснувшим диском и стал с расстановкой набирать цифру за цифрой, сознавая, что творит отменную глупость. Будьте добры, пригласите Терехову, попросил он. Здесь таких нет, ответили на том конце провода. Простите, это райком комсомола? Нет, зооветснаб. Шаламов вспомнил анекдот про прачечную и Министерство культуры и снова крутанул диск. На сей раз отозвался райком, но Тереховой на месте не оказалось. Выехала по первичкам, сказали ему, и он положил трубку с чувством, тождественным облегчению.
Зеркало покрывала порыжелая черная шаль с кистями. Толяна все еще не привезли из районного морга, но в избе уже крепко пахло оструганным деревом. Плотник Серега Черных взялся сделать гроб двоюродному брательнику без мерки, по армейскому кителю: длина где-то сто семьдесят пять, ширина где-то шестьдесят, – так, тетка Вера? И она кивала: да, так; и считала на бумажке, сколь водки брать на поминки, благо сельсовет разрешил в виде исключения. Ящик – шибко жирно будет, выпьют по стопке, и ладно, а там нехай балдой догоняются. Спасибо милому сынку, наделал, блядь, расходов хуй знат из-за кого, из-за кривоссыхи. Соседка Валентина поддакивала: и не говори, хуй знат из-за кого; потом, выглянув в окно, сообщала: вон карлу на кладбишше с фонарям ишшут, а он, блядь, все на крыльце сидит.
Дождь загнал Траата под крышу. Глухие голоса из пустоты стали его раздражать. Они то убаюкивали шелестом палых листьев, то манили куда-то звуком пастушьего рожка, но упрямо не поддавались истолкованию. Аксель спросил пустоту: почему они говорят со мной, если я их не понимаю, и спросил еще: почему со мной никогда не говорит Тийна? Он представил себе Тийну, невесомую и золотистую, как янтарь, пронизанный солнцем, в дерзком и бесшабашном величии молодости, – она, не успев состариться, никогда не была другой. Между инженером Траатом и студенткой Ветемаа и без того лежала пропасть в двадцать лет, впрочем, это их не пугало; но ей всегда будет двадцать три, а его век растянулся до восьмидесяти. Она сказала бы: ты стал похож на корявый сук, отполированный ладонями времени, и он ответил бы: а ты ухитрилась остаться поэтессой. Тийна родилась поэтессой, и потому понимала голоса из пустоты. Ибо что есть стихи, как не перевод подслушанной ангельской речи?
Говорить было не о чем, потому поужинали молча, и теперь Колька Путилов смотрел, как Тамарка моет в тазу посуду. Распаренные, покрасневшие руки жены были ему противны, особенно противно было обручальное кольцо, утонувшее в пухлой сосисочной мякоти безымянного пальца. Захочет, так и с мылом не снимет, подумал он, а вслух сказал: разожралась, ну чисто свинья супоросая. Тамарка оторвала глаза от маслянистой, жирно блестевшей воды: ты чё гыркашь, вроде и выпил-от стакан. Колька ощерил желтые, до самых десен съеденные зубы: ты хайло прикрой, вафля залетит. Ты чё гыркашь, повторила Тамарка, не на тот хуй сел? Я те щас устрою не на тот хуй, пообещал муж, ты должна мне ноги мыть и воду пить, я какую тебя взял-от? из-под фрица, из-под Генки Эккермана взял, да не пустую взял, с икрой – так? Тамарка всхлипнула: сколь уж лет прошло, а он все попрекат, а Ирка твоя, не нагулянная, семимесячная родилась, сколь раз говорить. Ты попизди мне, курва, прошипел Колька, попизди. Господи-и, взмолилась Тамарка, да это чё же, сколь прожили, детей-от подняли, чё не живется, а? То и не живется, что весь век на высерков на твоих пахал, – Колька вскочил, собрав в кулак короткие, узловатые пальцы, четверть века назад растоптанные в жестокой армейской драке. Тамарка зажмурилась, мотнула крашеной головой, хоронясь от удара, но муж не ударил, сгреб в горсть ее медные волосы и поднес кулак к лицу с глухим рыком: вот ты у меня где, шалава, вот где! – дом-от на мне записан, поняла? на мне! раздевайся, сука. Тамарка не шевелилась. Кому сказано, раздевайся, – он рванул на жене платье, из прорехи, как опара из квашни, вылилась обильная, рыхлая плоть. Тамарка кое-как стащила платье с взмокшей спины и стояла, уронив руки. Колька, вдыхая кислый запах ее горячего пота, брезгливо оглядел тело, изуродованное материнством: студенистые, растекшиеся груди, оплывший курдюк живота в широких продольных рубцах, ноги, оплетенные лиловыми червями варикозных вен. Колька, оттянув резинку ее трусов, пустил изо рта длинную клейкую слюну на заросший лобок жены: вот в чем пришла, в том и уябывай, и добавил: с-свиноматка.
В сенях Тамарка накинула на плечи старую фуфайку, сунула ноги в сапоги и до темноты просидела в сарае, подальше от чужих глаз. Один день в аду – это шок, неделя – уже рутина, а у них счет шел на месяцы и годы. Но привычной злобы, бесправной и бессловесной не было. Вместо нее в душе один за другим распускались черные лепестки чужой воли, непреклонной в своем неистовстве.
Когда стемнело, она вынесла из сарая канистру бензина, и, чтоб соседи не видали, поползла к дому, волоча посудину по грядкам и повторяя, как заклинание: нажрался-и-спит, нажрался-и-спит. Перед глазами бесчинствовали бешеные языки черного пламени. Колька и в самом деле опростал двухлитровую банку балды и, не раздевшись, лежал поверх одеяла храпящей колодой. Тамарка плеснула из канистры на пол, взяла с печной вьюшки коробку спичек, сладостно и воспаленно представляя, как повалит из щелей едкий дым, как зашипят, запузырятся бревна, пропитанные дождевой влагой, как заворочается на постели муж, придавленный пудовым хмельным забытьем…