Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Петей, как и надлежит ветеранам всех времен и народов, в огне не горевшим и в воде не тонущим, мешали напропалую правду с вымыслом. Не без нас, например, вытащили из змеиной ямы под эмирским дворцом гнившего там по именному повелению большого таджикского поэта — его действительно вытащили оттуда русские солдаты, но это было тремя годами ранее, и поэт давно уже благополучно проживал в нашем городе.
Еще неизвестно, чем вообще завершилась бы вся Бухарская операция, не очутись мы с Петей Кривовым в самом пекле событий.
Завистливые расспросы одноклассников лишь пришпоривали нашу фантазию, несущуюся всю в мыле по полям сражений.
Признаюсь, так глупо бахвалился я из-за одного лишь человека на всем свете, но когда она, этот человек, появлялась в кругу школьников, доверчиво, с раскрытыми ртами внимавших нашей романтической брехне, я останавливался в самом эффектном месте и поперхивался, охлажденный ее разящими насмешкой глазами.
Не было тогда необычной и талантливой книги Юрия Рюрикова «Три влечения», вышедшей, к сожалению, несколькими десятилетиями позже описываемых событий, — про любовь, ее вчера, сегодня и завтра, — и поэтому я был бессилен объяснить, даже себе самому, что со мною происходило.
Прочти вовремя эту книгу, мгновенно расхваченную рабами любви, стоило ей лишь появиться на книжных полках, я бы мгновенно и сообразил, почему пыльная дорога, по которой обычно шли мы с девушкой, повергшей меня в смятение, оказалась внезапно мощенной не грубым булыжником — на ней росли лилии и розы; почему на ветвях раскидистых карагачей невидимые птицы запели любовные рубайи Омара Хайяма; почему даже дувалы неприглядной серой глины под лучом первой любви взыграли цветами спектра, ранее мне неизвестного.
Я не читал тогда римского поэта Тибулла, две тысячи лет назад сказавшего, что любовь — «сладчайшая тайна», не знал, что Хафиз в четырнадцатом веке писал: «...среди всего, что сотворил из ничего творец миров, мгновенье есть, в чем суть его — никто доселе не постиг», — неизвестно мне было и то, что Гейне полагал любовь сфинксом, тысячелетней загадкой.
Прочти я в те времена обо всем этом, было б мне легче хотя бы от сознания, что толчки в сердце, похожие на сигналы землетрясения, вызванные любовью, тревожили не только меня, но и тысячи, если не сотни миллионов, мне подобных, и, таким образом, я был не одинок в сердечных терзаниях, отнюдь.
Девушку, к которой были обращены мои чувства, нельзя было назвать красивой, даже хорошенькой — загадка любви усугублялась.
Слишком круглы были ее черные глаза с чуть припухшими веками, слишком высок лоб, почти мужской, нос чуть вздернут, во всяком случае, не классической формы; у богинь, имена и функции которых мы путали немилосердно на уроках Древней истории, носы были иные. Походка не вальяжная и не грациозная, скорей мальчишеская, угловатая — вот-вот что-нибудь зацепит по дороге, сковырнет, опрокинет, да так и случалось.
И все-таки меня, а точнее сказать, меня и Петю Кривова, пользуясь терминологией зачитанного нами до дыр «Чтеца-декламатора», «зачаровывали» и «околдовывали» именно эти по-кошачьи круглые глаза, именно эта угловатость — неспроста Шекспир так восставал против идеализации женской красоты, но и об этом я узнал много позже, прочитав соответствующую главу из чудесной книги о любви вчера, сегодня, завтра.
Любовь облагораживает человека, не так ли?! Почему же я, а точнее сказать, и Петя Кривов так врали при приближении возлюбленной нами девочки?
Я-то знал про себя почему. Девочке было на два года больше, нежели мне. Это много, это трагически много, эта чудовищная разница в годах, которая, я понимал, могла обернуться против меня самым страшным образом.
И — обернулась...
Я был ростом на полголовы ниже ее. Она относилась к этому деликатно, я — с ужасом, всякий раз ощущая безвыходность своего положения. Делал зарубки у дверного косяка, но кривая роста поднималась преступно медленно.
Ее золотистый пушок над верхней губой, ее выступившие перед каникулами веснушки, ее сверкавшие милой насмешкой и острым умом глаза и пленяли, и приносили неисчислимые страдания, а то, что произошло, когда я пригласил ее в синематограф «Прогресс» на второй сеанс фильма «Мацист на войне», и до сих пор вызывает у меня содрогание.
Ее пропустили, а мне билетерша сказала:
— Вам, мальчик, нельзя. Только утром, на видовую.
Заболел. С ознобом, с высокой температурой, с бредом проклинал билетершу, мысленно размахивал перед нею редакционными мандатами, угрожал ей кинжалом эмира, я хотел в Каракумы, на Памир, в Кушку, на границу с Афганистаном, на край света и даже напевал куплет популярной песенки невозвратных печальной памяти времен империализма: «Мама, купи мне пушку и барабан...»
Как славно было бы свести все счеты с жизнью, и в билетершей синематографа в том числе; неплохо бы найти смерть от басмаческой нули, погибнуть, как когда-то Бестужев-Марлинский, на Кавказской линии. На худой конец можно бы и заболеть сыпным тифом, после тифа, говорят, очень вырастали, так было, например, с моим братом.
Но если быть честным, то больше всего меня тянуло, хотя бы и проглотив жабу унижения, вернуться в класс, на траверз парты, за которой сидела любимая мною и Петей Кривовым девочка с кошачьими глазами.
Мы кончали школу второй ступени в двадцатом-двадцать первом учебном году, в городе древнем, как Афины, как Рим, как Вавилон. Здесь была столица древнейшего царства Согдианы, и свирепствовали здесь завоеватель Средней Азии «царь персидский, грозный Кир» и Александр Македонский, и по приказу его воины убили сто двадцать тысяч согдианцев, отказавшихся открыть городские ворота. Мой город ровняли с землей орды Чингисхана, снова он вставал, как Феникс, из пепла. Здесь, на рубеже Старого и Нового города, был погребен Тамерлан, Железный Хромец, провозгласивший завоеванный им Самарканд своей столицей, а стало быть, и столицей мира. «Как существует один бог на небе, так должен быть и один царь на земле», — заявил он, при этом имея в виду, разумеется, одного себя и оставив пример для подражания, каковым впоследствии неудачно воспользовались Наполеон и Гитлер.
Вот завет другого завоевателя, Кутейбы, — его нам прочел однажды наш учитель геометрии Угельский, — Кутейбы, сжегшего все самаркандские храмы, вывозившего из Самарканда золото и серебро, а заодно и рабов числом до ста тысяч. «Никогда не позволяй неверным входить в одни из ворот Самарканда, кроме как с припечатанной рукою; и если высохнет глина, убей его, и если найдешь у него железные ножи и что-либо подобное тому, то убей его, и если запрешь ворота и обнаружишь там кого-нибудь,