Гёте. Жизнь как произведение искусства - Рюдигер Сафрански
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие же силы действуют помимо и против сознательной воли участников этих событий? Это силы судьбы, божественные и демонические, царящие не над людьми, а внутри них и между ними. Гёте трактует их как силы природы, которые оставляют свой «темный» след в царстве «светлой свободы разума», где кажется, будто любовь есть свободное устремление души.
Политика – вот подлинный рок сегодняшнего дня, сказал Наполеон Гёте в октябре 1808 года, т. е. в тот момент, когда Гёте уже начал работать над романом. В садовой идиллии Эдуарда и Шарлотты политика не играет никакой роли. Правда, в конце первой книги Эдуард уходит добровольцем на войну, но делает он это не ради политики, а для того, чтобы пережить расставание с Оттилией. «Эдуард жаждал внешней опасности, чтобы уравновесить внутреннюю»[1428].
За скобками остается не только роковая власть политики, но и трансцендентный, божественный фатум романтиков, как он проявляется, например, в драмах рока Захариаса Вернера.
Неслучайно именно в это время (работы над романом) Гёте особенно резко высказывается против романтиков – Тика, Шлегеля, Гёрреса, которые, по его мнению, «ловят рыбу в мутной воде» и предаются своим околокатолическим наклонностям. Отныне Гёте, прежде благосклонно принимавший хвалу и поклонение от братьев Шлегель, отвергает весь романтизм в целом. В начале 1808 года его сильно разозлила статья, вышедшая в «Журнале науки и искусства», где поэзия романтиков, в первую очередь Новалиса и Фридриха Шлегеля, ставилась выше поэзии Гёте. Лишь романтическая поэзия, писал автор статьи, может считаться «идеалистической, ибо она, подобно христианству с его идеей божественного и святого, преобразует дуализм небесного и земного в духовное единство; поэзия Гёте, напротив, реалистична, как поэзия языческая»[1429].
То, что здесь высказывалось в критическом ключе, Гёте с раздраженным упрямством воспринимает как похвалу. «Я, к слову, только польщен тем, что эти господа говорят обо мне, – пишет он в марте 1808 года Якоби, – такую похвалу я желал, но не надеялся заслужить, и теперь мне должно быть в высшей степени приятно жить и умереть последним язычником»[1430]. Чуть позже в салоне Иоганны Шопенгауэр Гёте разразился гневной тирадой против романтиков. Каждый сезон в литературном царстве провозглашается новый император. Вот дошла очередь и до романтиков. Все это напоминает конец Римской империи, когда императором мог стать любой трактирщик или солдат. Сегодня корона красуется на голове Фридриха Шлегеля, а был бы жив Новалис, она могла бы достаться и ему. Бедняга поторопился умирать. «Стремительный ход нашей новейшей литературы требует от нас, чтобы мы как можно скорее покрыли себя славой и как можно позже – землей»[1431]. К слову, на Новалиса Гёте затаил особую обиду с тех пор, как прочитал нелестный отзыв о «Годах учения Вильгельма Мейстера» в его недавно изданном Тиком литературном наследии.
В Веймаре гётевскую «диатрибу против новых стихоплетов»[1432] передавали из уст в уста. Она была, безусловно, остроумной. Жизнь императоров от литературы, слава богу, вне опасности. «Все они, в отличие от правителей Древнего Рима, мирно умирают в своей постели, а не от удавки»[1433]. Он, Гёте, и сам дорожит возможностью просыпаться каждое утро – пусть уже не императором, но, по крайней мере, с головой на плечах. Впрочем, романтиков смерть не пугает, они и так уже одной ногой в загробном мире. А как быть с романтической набожностью? К ней он не может относиться серьезно – это не что иное, как очередные поиски интересного материала. «Общие темы, к которым обычно обращаются талантливые писатели, были исчерпаны и поруганы. Шиллер еще держался благородного материала, и чтобы его превзойти, пришлось потянуться за священным»[1434].
Летом 1808 года до Гёте дошла новость о переходе Фридриха Шлегеля в католическую веру. Рейнхарду, от которого он об этом узнал, Гёте пишет: «Впрочем, обращение Шлегеля вполне заслуживает того, чтобы пошагово проследить его историю, не только потому, что оно – примета нашего времени, но и потому, что, пожалуй, ни в одну другую эпоху не было столь странного случая, чтобы при ярком свете разума, рассудка и познания мира столь превосходный и в высшей степени образованный талант прельстился перспективой скрывать свою сущность и скоморошничать. Или, если угодно, другое сравнение: это все равно что при помощи ставней и гардин затемнить дом церковной общины, создать в помещениях абсолютную темноту, чтобы потом через foramen minimum[1435] впустить столько света, сколько необходимо для фокус-покуса»[1436].
Все эти высказывания относятся к периоду работы над романом. И они ясно показывают, что Гёте завораживала бессознательно действующая химия человеческих отношений – необъяснимая мощь природы, но оставлял равнодушным «фокус-покус» якобы существующих сверхъестественных сил. В этом контексте особенно удивительны тесные отношения, которые Гёте поддерживал с Захариасом Вернером в год написания «Избирательного сродства». Вернер был поистине ярчайшим примером показной набожности, но в то же время и чувственности в литературе. Гёте видел в этом двоякую непристойность, где томление по священному ассоциируется не с нравственностью, а с сексуальностью. Жизнь самого Вернера напоминает ему «не то похотливый маскарад, не то бордель»[1437]. Однако как автор пьес Вернер обладает «поразительным талантом» и особенно сильное впечатление производит на дам. Интенданту Гёте нужны сенсации, а Захариас Вернер вполне подходил на эту роль.
Вернер родился и вырос в Кёнигсберге в семье профессора риторики, в том же доме, где несколько лет спустя родился и рос Э. Т.