Сестра милосердия - Мария Воронова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в углу Костров, лицо его как пятно, клякса жизни среди этого стерильного предсмертного мирка.
Несмотря на инъекцию камфары, Катерина потеряла сознание.
Петр Иванович распорядился ввести еще один флакон физиологического раствора и следом повторить камфару. Потом сделать эпинефрин, и если эффекта не будет, то все кончено.
— Вы бы шли отсюда, Сергей, — сказал он Кострову, — ей-богу, не до вас.
Тот покачал головой:
— Перед смертью она придет в себя. Пусть хоть я буду рядом.
Элеонора позвала постовую сестру, та приготовила грелки, которыми обложили Катерину. Пульс на руке едва определялся, повторили камфару.
Сестра из терапевтического отделения принесла две ампулы глюкозы, целое состояние.
Заглянул дежурный врач, положил на стол эпинефрин и порошок хинина, который был совершенно не нужен.
Никто не навязывался, не путался под ногами, но у Элеоноры возникло странное чувство, что вся дежурная смена страстно желает выздоровления этой девушки.
Она пыталась измерить давление, но ничего не вышло. Где-то на тридцати послышались то ли Катины сердечные тоны, то ли эхо ее собственных.
Но Петр Иванович медлил с эпинефрином. Можно слишком сильно подстегнуть сердце.
— Пока надежда еще есть, — повторял он.
Так прошла ночь. Катерине ввели просто неслыханный объем физиологического раствора, в четыре часа, пик активности блуждающего нерва, Петр Иванович все же назначил эпинефрин, правда, половину обычной дозы и подкожно.
И вот наступил момент, когда Элеонора поймала пульсовую волну! А тонометр показал восемьдесят и сорок. Не бог весть сколько, но это уже артериальное давление!
К семи утра Архангельский объявил, что с инфекционно-токсическим шоком удалось справиться.
И все трое обменялись глупыми улыбками.
— Все же странные вы люди, доктора, — сказал Костров, — товарищ Львова нас, большевиков, не любит, вы, Петр Иванович, тоже не в восторге от новой власти… И ночь не спите, спасаете своего идеологического противника.
— Для врача люди делятся на здоровых и больных, — буркнул Петр Иванович, — здоровые пусть себе живут, как хотят, а больных мы лечим независимо от их цвета.
— Вы говорите прямо как начальник нашего полевого госпиталя, — улыбнулся Сергей Антонович, — он всегда повторял: вы воюете друг с другом, а я воюю со смертью. Вы мне не помогаете, потому что не знаете как, а я к вам не лезу, потому что не понимаю зачем. Никогда оружие не брал в руки, хоть большой личной храбрости был человек.
Элеонора слушала вполуха, думая, как бы выгнать Кострова и спокойно поменять белье товарищу Катерине. Но она знала, что после пережитого волнения на многих нападает болтливость. Потом ей пришло в голову, что впереди рабочий день и неплохо бы освободить перевязочную. Пусть Петр Иванович решит, можно ли переводить пациентку обратно в палату…
— …благородия отступали, побросали своих раненых, наши, естественно, хотели по законам военного времени распорядиться, а доктор не дал. Под расстрел встал, а не дал.
— И расстреляли?
— Слава богу, нет.
— Хорошо.
Тут Катерина открыла глаза, и все захлопотали вокруг нее.
И только когда ее устроили в палате, положив ногу на шину Белера, и выпроводили Кострова на поиски усиленного питания для больной, Элеонора подумала, почему Ланской так и не появился. Катерина тоже не спрашивала о нем. Едва придя в сознание, она уже разглагольствовала на всю палату о свободе женщины.
— Не хотите слушать меня, послушайте Маркса, — вещала Катерина, — В отношении к женщине как к служанке общественного сладострастия выражена та бесконечная деградация, в которой человек оказывается по отношению к самому себе! Ну разве можно сказать лучше? Для свободного человека возможны только свободные отношения, а жизнь по принуждению я не признаю. А вы что скажете, товарищ Львова?
Товарищ Львова тяжело вздохнула:
— Я никогда не считала себя служанкой общественного сладострастия.
Катерина негодующе фыркнула и тут же без сил упала в подушки. Элеонора машинально поправила ее постель и поставила стакан с водой так, чтобы Катерине было удобнее к нему тянуться.
— Лежите тихо. Вы еще слишком слабы для митингов.
Лишь следующей ночью, проснувшись, будто от толчка, она подумала: Ланской не появился, потому что он ушел к Юденичу и, наверное, убит.
Она встала, выпила воды, пытаясь справиться с грызущей сердечной болью, словно заглянула в черную пропасть своего грядущего одиночества.
Красная армия отбила наступление, теперь ей никогда не узнать о судьбе своей первой и единственной любви. Погиб он или отступил вместе с армией? И если погиб, то где похоронен? Она могла бы иногда приходить на его могилу, время выветрило бы горечь предательства… И с течением времени она стала бы думать, что разлучила их смерть, а не измена.
Ей стоило большого труда удержаться и не спросить у Катерины о судьбе Ланского. А та быстро шла на поправку. Первые три дня ее привозили к Элеоноре в гнойную операционную, но потом рана настолько очистилась, что достаточно стало обычных перевязок.
Помня наказ Петра Ивановича об усиленном питании, Костров приносил какие-то продукты, Катерина скандалила, отказывалась есть больше того, что ей положено, он клялся, что достает все на черном рынке, она честила его, что поощряет спекулянтов… Спорщики сходились только в одном — разрешать их конфликты обязана Элеонора.
Наступать на ногу было невозможно, и Катерина раздобыла где-то хитростью костыли. Пройдя на них до конца палаты, она упала в обморок. Примчался разъяренный Знаменский, пообещал устроить ее в психиатрию и привязать к кровати до полного выздоровления, если пациентка не понимает человеческого языка.
Элеонора пыталась объяснить, что хорошее самочувствие — это еще не гарантия выздоровления, что если Катерина будет нагружать ногу, то может развиться аррозионное кровотечение, которое уж точно можно остановить только ампутацией. Куда там! Ей все было интересно знать, Шура Довгалюк целыми днями торчал в ее палате, гонцы из Клинического института приносили горы документов.
Она так вникала в партийную работу, ведущуюся в госпитале, что пожелала присутствовать на одном из общих собраний и даже взяла слово.
Так и вышла к трибуне — на костылях и в больничном халате.
Уклониться от собраний удавалось не всегда, и Элеонора выработала в себе умение отключаться, пропускать мимо ушей все речи. Но вдруг ей показалось, что Катерина назвала ее фамилию. Она навострила уши. Нет, не послышалось:
— Я лично обязана жизнью товарищу Львовой! И вижу, что она болеет душой не только за меня одну, а за всех нас, больных и раненых! Это, товарищи, прекрасный пример, что нельзя оценивать человека только по его классовому происхождению. Кто знает, скольких не удалось бы спасти, если бы мы отказались от такого ценного работника только потому, что она — княжна?
Сердце сжалось. Катерина неслась дальше, разглагольствуя, что к каждому человеку надо подходить индивидуально, руководствуясь не его происхождением, а той пользой, которую он готов принести своей стране, но Элеонора не слушала ее.
Понятно, она хотела как лучше. У этой пламенной большевички и в мыслях не было, что Элеоноре удалось скрыть свой титул. Наоборот, она решила, что ее речь повысит престиж старшей операционной сестры. Как говорится, простота хуже воровства.
Оставалось только надеяться, что никто не придал значения этой проговорке. Но такое маловероятно.
Элеонора больше расстроилась оттого, что ее уличили во лжи, а не оттого, что вскрылась правда. К репрессиям она давно была готова.
Вопрос, а как, собственно, Катерина узнала об ее происхождении, пришел ей в голову только поздно вечером. Неужели рассказал Ланской? Но зачем?
На душе было смутно, и только шуточка Калинина, вернувшегося с передовой прежним грубоватым оптимистом, отчасти вернула ей душевное равновесие.
— Так вы княжна? Ну надо же, — весело хмыкнул он, — теперь понятно, откуда в вас этот абсолютизм! Но раз титулы упразднены, нечего о них вспоминать!
Глава 8
Стояла замечательная золотая осень, Элеонора не помнила, чтобы видела раньше такую красоту. Вбирая в себя тепло осеннего солнца, листва желтела и краснела самым удивительным образом, будто на город накинули яркий платок. Клены в госпитальном сквере шелестели разноцветными листьями, которые плавно и медленно опадали на землю, а там шуршали под ногами, будто рассказывая свою историю на непонятном языке.
В редкие свободные часы Элеонора ходила гулять, то в Таврический сад, то в Летний. Иногда просто стояла на набережной возле Медного всадника, жмурясь и подставляя лицо под солнечные лучи.
Она думала, что это, вернее всего, последняя осень ее жизни, и благодарила Бога за то, что пора эта столь прекрасна.