Утраченное утро жизни - Вержилио Феррейра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Его поймали! Поймали! Поймал отец Томас.
— Его поймали, Гауденсио, — сказал я, увидев его выходящим из уборной. — Но кто он, никто не знает.
— Знают, — заявил Гауденсио, с дрожью в голосе и оглядываясь по сторонам.
— Кто же это? Кто? Скажи мне. Скажи, я никому не скажу.
Тогда бледный Гауденсио с влажными глазами и мрачным видом назвал того, кого я подозревал с самого начала.
— Это был Гама.
* * *Гама. Это был он. Ранним сумрачным утром его, заклейменного проклятием, изгнали из семинарии. После трех дней заточения его посадил в поезд один из слуг. Все три дня отец Томас допрашивал его с пристрастием. Но я знаю, что Гама, непреклонный, как его ненависть, выстоял. Отец Томас желал знать сообщников, потому что считал, что гнев и смелость одного Гамы не могли совершить подобное. Он же, сжав зубы, был настроен решительно и молчал как рыба. Осатанев от стойкости ребенка, отец Томас принялся избивать его. Беззащитный, окруженный враждебностью Гама защищался только своим гневом. И высоко держа голову и глядя прямо в лицо мучителя, вынес разнузданное издевательство надзирателя. Встретивший подобное сопротивление отец Томас вышел из карцера с ревом от приступа печени. Как сейчас слышу разрывающие тишину коридора ужасающие вопли. Я как раз в это время шел купить карандаш в лавку отца Питы. Однако, к сожалению, нет на свете таких печеночных болей, нет таких зуботычин и проклятий, от которых бы рухнули стены этой непобедимой крепости. На допрос были вызваны все семинаристы его отделения и отделения младших. Кто помогал Гаме? С кем он вынашивал планы? Но никто из них ничего не знал. Гама действовал в одиночку без чьей-либо помощи, полагаясь во всем на справедливость своей ненависти.
* * *С горечью вспоминаю, какая необитаемая пустыня обступила меня со всех сторон. Вспоминаю одиночество и страх. Потому, что моя дружба с Гамой явно теперь мне угрожала. Между тем изгнания из семинарии, пусть даже таким же образом, я не боялся. Но то, что меня привлекут к ответу, меня пугало. Потом страх прошел. Но одиночество осталось. Я почувствовал, что остался без защиты, но все же втайне завидовал своему другу, который пусть даже так, но смог освободиться от того, что его мучило. Теперь на меня часто накатывали усталость и отчаяние.
И, пользуясь этой моей усталостью, мною завладевал демон одиночества, с которым теперь я свел знакомство. Он подступал ко мне осторожно с печальными и мутными глазами и лил на лоб густое теплое масло. В другой раз садился напротив, упирался подбородком в кисти рук и молча всматривался в мое лицо. Или, глядя на меня тяжелым взглядом, безжалостно мял в своих железных руках мое бедное сердце, пока не превращал его в кровавое месиво и не бросал за спину, не отводя от меня взгляда. Я страдал, исходил в слезах, но он не оставлял меня, получая свое порочное удовольствие. Часто, стараясь включиться в шумную радость переменки, я забывал о нем и как помешанный кричал от неожиданно охватившей меня радости. Но тут же вскоре в разгар веселья видел своего демона. Он стоял спиной ко мне у каштанового дерева и был совершенно уверен, что я тут же пойду его искать. И я, почувствовав тяжесть в груди, действительно, бросив играть и бегать, уходил в свое одиночество. Мой спутник осторожно брал меня за руку, или засовывал мне в глаза свои длинные искривленные пальцы, или выглядывал из-за сбросивших листву каштанов, стоящих на красноватой мерзлой земле.
— Что ты здесь делаешь, мальчик? Иди играй с другими детьми.
Я оборачивался и тут же видел перед собой надзирателя. И в изнеможении шел к играющим, так и не в состоянии отвести глаз от демона моего одиночества.
Никаких жизненных планов у меня не было. И я не знал, стану ли я священником или покину семинарию. Единственное, в чем я был твердо уверен, — это то, что я был клубком чувств, сотканным из мечтаний и беспокойств. И что была моя далекая деревня, объемный груз времени и неожиданно и непонятно почему возникавшее воспоминание о грудях Каролины или белом лице Мариазиньи. Случалось, что посредине ночи я вдруг просыпался с горечью во рту и потными горячими ладонями рук от охватывающего меня ужаса и подкатывающей тошноты. В другой раз на уроке у меня в животе поднималась тепловатая неожиданная волна. Я пребывал в волнении, никак не мог успокоиться или впадал в глубокое длительное молчание. Закрывал глаза и, наверное, без сопротивления согласился бы, чтобы меня убили.
Так много ночей подряд я, оставленный всеми уснувшими, бодрствовал, ожидая не прихода светлого утра и не вечного сна, а абсолютной пустоты для не существующего больше прошлого и не собирающегося существовать будущего. Отец Томас гасил ацетиленовые светильники, потом, как тень, прохаживался вдоль длинного коридора и, наконец, шел спать сам. Холодная луна заглядывала в огромные окна и преображала все вокруг своим призрачным светом. А я, сидя на кровати, находил своего демона одиночества. Но я уже не обращал на него никакого внимания, привыкнув к нему и даже желая его присутствия. Я забывал его и его фосфоресцирующие зеленые глаза. И не боясь приподнимался на кровати, окруженный спокойно посапывавшими коллегами, напоминавшими мне мертвых, но дышащих, и смотрел через окно на молчаливый забор, полнящийся тенями, на необитаемую часть леса, который поднимался медленно вверх по горе. Испуганные луной и лающие на нее собаки теперь спали, убаюканные общим покоем природы. Долгое время я пребывал в неизбежной тишине, пробирающем душу страхе и был узником своей завороженности. Смотрел на отведенное для переменок место, где под навесом все мы в минуты отдыха пережидали дождь, на пустынные тропинки, на которых я все же нет-нет да и замечал призрачные дневные тени. Четкая неподвижность превращала все вокруг в сталактиты, как это происходит в сталактитовых пещерах, чуть освещенных мерцающим светом. И так до тех пор, пока, усталый, я не забирался под одеяло и не закрывал глаза, ожидая, что что-нибудь случится и меня найдут.
XII
Придерживаться хронологии в моем повествовании практически невозможно. Ну что сказать еще об этом первом годе моего пребывания в семинарии? А потому я буду рассказывать свою историю, минуя те или иные события.
И если я не заблуждаюсь, то я сейчас расскажу о том, что происходило, когда я находился на втором году обучения.
Как видно, мое нездоровье теперь для всех стало очевидным, и это тут же озаботило наших отцов-надзирателей. И в один из вечеров на мне задержал свой взгляд дольше обычного отец Алвес. И явно поняв мое беспокойство, пригласил меня, как только я смогу, зайти к нему в комнату.
Взволнованный его человеческой добротой, я с благодарностью посмотрел на него. Он был высокого роста и, как все высокие, горбился, походка была спокойной и величественной. Мягкий, как сознающий свою силу человек, он был терпим к нашему детству и с нами вместе частенько смеялся обезоруживающим наивным смехом. Не знаю, может, по прошествии стольких лет я в своих воспоминаниях несколько изменяю его образ. Однако, когда я вспоминаю то сумрачное время, образ этого доброго человека, без сомнения, трогает меня, напоминая мне моего умершего отца. Я помню хорошо холодного агрессивного отца Лино, тучную тень отца Томаса, то и дело курсировавшего по коридорам, женскую нервозность отца Фиальо, толстого Рапозо, нудного отца Мартинса, меланхоличного Питу, Силвейру, Канеласа и ректора. Просматриваю эту длинную галерею кривых, раздраженных, желчных образов, и только в конце ее для меня возникает освещенный спокойным светом стрельчатого свода образ отца Алвеса, такого правдивого и человечного, который сумел быть правдивым и человечным даже там. И, будучи именно таким, он, как я считаю сегодня, не понимал до конца окружавшей его действительности. Как у любого другого, у отца Алвеса была своя легенда. Совсем иная, чем у отца Лино. У отца Лино она была ядовитой и мстительной, а у отца Алвеса — мужественной и славной. Он говорил о долгих похождениях в Лиссабоне, о зловещих Африках, о революционной ярости и, наконец, в час усталости об умиротворяющей ночи духовенства. И я никогда не выяснял, что здесь было правдой, а что нет. Однако меня нисколько не удивило бы, если во всем этом хоть какая-то правда, но оказалась, потому что взгляд этого человека, сильные и спокойные руки, как и его отчуждение гиганта, было результатом усталости от всех дорог жизни.
И я пошел к доброму человеку во время занятий того зимнего вечера. Комната его находилась в здании медпункта, который примыкал к спальне первого отделения. Мне предстояло пройти темный вестибюль с висящим вверху между пилястрами колокольчиком, подняться по черной и узкой лестнице и в конце своеобразного коридора найти его комнату. Мое одинокое путешествие в тот поздний час по зданию семинарии удивило отца Лино, который со мной столкнулся.