В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он надолго замолкает. С неба падают крупные звезды и теряются где-то в далеких полях. Ночь месяца ава жарко целует нас в губы.
— Я хотел бы сойти с ума, Биньямин! — полушепчет, полустонет однорукий Мошке и теперь уже умолкает окончательно.
Из ночных оврагов поднимается туман, слышен собачий лай. Тихо лежит перед нами почти уже опустевшее местечко. И кажется мне вдруг, будто ужасное чудовище мягкими прыжками прыгает там с крыши на крышу.
1928
Паранойя
Вместе с грустью о тихом еврейском детстве, вместе с памятью о невинных приключениях и шалостях, вместе с тоской по пропавшему, родному, нескладному местечку — вместе с этим со всем приглушенным эхом звучит в моем сердце странная история маленькой девушки Рут и юноши Йекутиэля Левицкого. Из далеких земель, поверх гор высоких и лет ушедших, долетает до меня светлое воспоминание о моей еврейской бабушке. Она приходит ко мне в образе скорбной заплаканной женщины, чья печаль кажется неутолимой. Синий вечер смотрит в мое окно, а из-за его спины выглядывает ночь во всеоружии сияющего месяца и множества звезд. Призраки прошлого толпятся в моей голове, и вытеснить их оттуда не может даже оглушительный шум, доносящийся из соседней комнаты, где что-то празднуют комсомольцы, молодая поросль нашей железной партии. Среди прочего они во весь голос распевают веселую песенку про любимую тетю Изабеллу.
Тетя, тетя Изабелла! Лишь с тобою все мечты, Мы — твои душой и телом, Потому что, тетя, ты — Тетя, тетя Изабелла! Наш товарищ дорогой, Мы — твои душой и телом, Не найти такой другой!Так они поют, эти молодые шутники — поют, и бьют в ладоши, и притопывают в такт, и грохот этой песни способен обрушить крышу и распугать любых призраков.
Любых — только не чистый образ моей бабушки. Она по-прежнему стоит рядом; светлой мудростью и неизбывным милосердием веет от ее благословения.
— Единственный мой… — шепчут ее бескровные губы.
Дети моей бабушки разлетелись на все четыре стороны света, и теперь она навещает их по очереди, как призрак нелепой деревенской гостьи среди модного городского застолья. Чистые крылья ее выломаны из плеч еще во времена погромов — с тех самых пор просит она у судьбы лишь скорой и безболезненной смерти. Она стоит у моего изголовья, старая еврейская женщина, и горький плач — плач моего полузабытого детства — сотрясает ее плечи, вынесшие на себе столько всего…
Сквозь тонкую перегородку рвется ко мне «Тетя, тетя Изабелла!», гремит и оглушает.
По улицам ходит ночь, дергая за ниточки снов, а я словно заново слышу тихий задыхающийся голос бабушки, вспоминаю историю, которую знаем мы оба. Историю о девушке малышке Рут и Йекутиэле Левицком.
— Единственный мой! — молит меня бабушка. — Ну, пожалуйста…
Наверно, и впрямь пришло время поведать миру об этих простых людях, чтобы не исчезли они вовсе из памяти человеческой. Так, понуждаемый горящим в темноте взглядом моей упрямой бабушки, сажусь я, покорный раб, к столу и беру в руку перо. Беру неохотно, потому что в длинной череде призраков, о чьих несчастных судьбах мне следовало бы рассказать читателю, эти двое, пожалуй, несчастнее всех. Но кто я такой, чтобы отказываться? Кто я такой, чтобы брать на себя смелость жить своим разумением, — я, воспитанник моей еврейской бабушки? Могу ли я отвернуться от этого синекрылого вечера — свидетеля печального прошлого, вестника смущенного будущего?
1Неутомимый, пришел рассвет, просочился сквозь щели, перелез через плетень, заковылял по улицам, хромая и посмеиваясь тоскливым смешком осеннего месяца тишрея. Боязливые тени заплясали на стенах опустевших, наглухо запертых скорчившихся в страхе домов. Их жители прятались теперь на дальних задворках, хоронились в чердачном хламе, во влажной темноте погребов — вздыхали, жались друг к другу, вздрагивали от укусов насекомых и от утренней свежести, старались не шуметь — не приведи Господь чихнуть или кашлянуть, — а снаружи, над заборами и чердаками, нависало небо, туго натянутое на рамку горизонта, и дороги прорезали землю, как тоскливые морщины осени.
Йекутиэль Левицкий прижал рот к щели и втянул в себя глоток прохладного воздуха. Он сидел на чердаке; рядом в беспокойном забытье дремали сосед-резник[21] и его семья: малые дети и беременная жена с бородавкой на подбородке. Хорошо пахло свежим сеном, из сараев, хлопая крыльями, возглашали свою утреннюю весть петухи, и где-то поблизости злобно топотал глухой пушечный гром, проникая в каждый уголок и наполняя страхом каждую душу.
Кто-то из маленьких вскрикивает во сне. Ципа, жена резника, испуганно открывает глаза и поспешно успокаивает ребенка, поглаживая по животику и шепча волшебные материнские увещевания, а заодно уже и вытирает девочке сопливый нос. Отец тоже встревожен: он мотает из стороны в сторону спутанной бородой и грозит пальцем:
— Тихо, а то придет губитель!
На что крошка Мирьямке возражает:
— А мама говорит, что у нас уже есть один…
Ципа прыскает в кулак, лицо ее краснеет и напрягается от сдерживаемого смеха. Умна эта Мирьямке, ничего не скажешь. А ведь всего четыре годика девчонке, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…
Спустя некоторое время упомянутый девочкой «губитель», подросток Бенци, старший сын резника, посылается к соседям-гоям за едой и вскоре возвращается с краюшкой хлеба и свежими кабачками. Из высящейся в углу копны сена выползает Рут — взрослая уже шестнадцатилетняя девушка — и присоединяется к трапезе. Ее лицо раскраснелось от сна, руки грязные, в волосах сухие травинки.
— Касильчик! — обращается она к юноше. — Садись и ты с нами! Видишь ведь — завтракаем.