Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он унесся.
Сергей Терентьевич хмуро взялся снова за свою статью. Все старые устои жизни сломаны, так или иначе все должно быть построено заново, и в этом построении новой России крестьянство, хочешь не хочешь, должно уже одной численностью своей, одной огромной массой своей сыграть, хотя бы даже чисто пассивно, огромную роль. Так вот теперь на самом пороге нового периода истории России и является необходимость строго и беспристрастно спросить себя, исследовать, кто же этот главный строитель земли русской, этот многоликий дяденька Яфим, этот странный русский, будто бы сфинкс.
В окно раздался вдруг дробный стук палочки и знакомый голос:
— Эй, хозяин! На сходку — Сергей Терентьевич открыл окно — там стоял лавочник Василий Левашов.
— Что у вас там?
— Да Подвязье мужики рубить хотят, парки господские… — сказал, смеясь, Левашов. — По-моему, большую это дурь они затеяли — у нас и своего лесу девать некуды, — ну а между протчим, с народом не сговоришь… Да, а тут — как ты в город ездил — старушка одна была, золото неклейменое продавала, так ты уж не серчай, что я перебил товар у тебя, ослобонил старушку…
— Василий Ефимыч, ты ведь мужик неглупый и словно незлой… — серьезно сказал Сергей Терентьевич. — Зачем же ты у нищей суму-то украл? Нехорошо, брат…
— Да ты сам же купить золото у нее обещался… — сказал, удивляясь, Левашов. — Только что она тебя не застала… Ну я и того… готовый к вашим услугам…
— И не думал я покупать у нее золота. Напротив, я всячески отговаривал ее…
— Ну все одно. Ежели бы я не купил, так та же Смолячиха купила бы или другой кто, да еще, глядишь, рубля на три объегорили бы старуху… — весело засмеялся он. — Ну так ни чем другие, так пусть уж лучше я, человек торговый, попользуюсь… Так и пословица говорится: на то и щука в море, чтобы карась не дремал… Ну, иди-ка на сходку-то, а то, мотри, и в Подвязье тебе тоже ничего не достанется…
— Нет, рубить Подвязье я не пойду…
— Ой, смотри, Терентьич, любя тебе говорю: не за ту тянешь, оборвешь!.. — сказал Левашов. — И то на тебя с Петрухой народ весь косится… Смотри, чего бы не вышло…
— Не могу я делать глупость… — отозвался Сергей Терентьевич. — Ну отойдут, скажем, после Учредительного собрания все земли народу — так что же там пакостить? Школу там можно поставить хорошую, или больницу, или приют для стариков…
— Никакой мне больницы не нужно, ни приюта, мое дело сторона… — сказал Левашов. — Я только упреждаю тебя: крепко на тебя все серчают, что ты особняком от народа стоишь… Пойдем!
— Нет, нет, Василий Ефимыч, я на такие дела не помощник… — решительно отвечал Сергей Терентьевич. — На дело извольте, на глупость — мое дело сторона… И так Россию-то всю размотали… Надо с умом дело налаживать…
— Ой, смотри!
Левашов ушел по деревне дальше созывать народ, а чрез какие-нибудь полчаса большая толпа мужиков под предводительством матроса Ваньки Зноева с топорами повалила, галдя, на Подвязье.
— Погоди, шелапут! — проходя мимо, погрозил избе Сергея Терентьевича рябой Субботин. — И до тебя черед дойдет…
— Отправим в Совет, и вся недолга… — сказал Ванька Зноев, весь точно динамитом начиненный. — Там с такими молодчиками разом управятся…
И в то время как осунувшийся и тревожный Сергей Терентьевич хмуро сидел над своей статьей, стараясь выявить подлинный лик всероссийского дяденьки Яфима, вековой солнечный парк Подвязья зашумел совершенно непривычным шумом: слышались громкие возбужденные голоса крестьян, смех, вжиканье пил, стукотня топоров и шум падения прекрасных великанов. Желто-зеленые иволги, розовые копчики, рябые дрозды, зяблики, малиновки, пеночки, крапивники примолкли и, ничего не понимая, испуганно перелетывали с ветки на ветку около своих гнезд…
Зачем мужики рубили парк, они и сами толком не понимали: на постройку эти старые деревья не годились уже, а дров у них и без того было много. Но Костак — охотник из Растащихи — на волостном сходе крикнул под горячую руку, что рубить надо, а то опять, как после девятьсот пятого, баринишки вернутся, вот все и пошли рубить, один потому, что это было ново, дерзко, что свежий весенний воздух побуждал к движению, другие — в том числе и сам Костак, который уже поостыл, — с некоторой опаской, а третьи прямо ворча: перед пахотой погулять гоже бы, а эти дьяволы придумали не знамо что… И придя на усадьбу, все, кто мог, стали отвиливать от явно ненужной ни на что работы: кто точил зазубренный, как водится, совсем тупой топор на случайно найденном в густой крапиве точиле, кто слонялся по умирающей усадьбе, по всем этим пустым, затканным густой паутиной кладовкам, погребам, по старинным, жутко-звонким теперь, засыпанным штукатуркой, рваной бумагой и битыми стеклами покоям старого дома-Старый Агапыч растерянно стоял на солнечном дворе и глядел на это нашествие. Куды он теперь на старости лет денется? Вот тоже черт надоумил…
— Пчих!
— Кудак-так-так! — грозно отвечал из бурьяна петух.
— Пчих!
— Кудак-так-так!
— У-у, дьявол несуразный, чтобы тебя черти взяли!.. — натужно просипел Агапыч. — И до чего глупа, братец ты мой, эта птица, и сказать нельзя… Пчих!
— Кудак-так-так! Мужики ржали.
— А ну, ну еще заряди, Агапыч!
— Э-э, дуроломы, пра, дуроломы… — махнул рукой старик. — Принес вас черт на мою голову…
И, закатываясь в диком кашле, старик уныло побрел в свою конуру.
Около заоблачной, прямой и золотой сосны, одиноко стоявшей на красивой поляне, усердно трудилось четверо крестьян. С лиц их струился пот, рваные ситцевые рубашки — с мануфактурой-то нынче ого! — прилипали к разгоревшемуся в работе телу, но они были как-то по-новому веселы и усиленно поддерживали в себе этот новый, ухарский, отпетый тон более, чем всегда, ругались непотребными словами, притворялись грубее, чем даже были на самом деле.
— Ну, Васютка, действуй! — этим вот новым тоном крикнул Трофим, только что оженившийся мясоедом{192} мужик, ловкач с холодными ястребиными глазами, отсидевший от войны на железной дороге в артельщиках и, как говорили, заработавший хорошие деньги. — Что приуныл-то? Стараться должон — леварюция!
— А что, ребята, ведь в самделе наш Васька за всю леварюцию ни хрена не сделал… — вставил для смеху белобрысый худенький солдатишка Михаила, почти всю войну бывший в бегах, а теперь оравший не меньше Ваньки Зноева, матроса. — Ведь это вроде измены выходит… А?
— А знамо дело… — согласился Миколай, матовый, чахоточный, с огромным кадыком и водянистыми злыми глазами, ткач с недалекой фабрики, которая стояла теперь за отсутствием топлива. — За ним тоже поглядывать надо — они все, эти унтерцеры-то, старый режим уважают…
— Ну, ну, не расстраивайся… — сумрачно отвечал Васютка, здоровый, невысокого роста парень с приятным лицом в белом пушку и какими-то точно полусонными голубыми глазами, сын Прокофья, тот самый, что на концерте в лазарете остался недоволен Бетховеном и помирился только на «Барыне». — Выискался какой тожа… Проорали фабрику-то, черти паршивые! Вот теперь и попрыгай…
— Проорали! — зло отвечал Миколай. — Тебя вот не спросили… Много ты в этом деле понимать можешь!..
— И понимать нечего… Был хозяин, сколько народу на ей кормилось, и миткаль гривенник аршин был, а теперь и товаров нету, и народ без дела шалается… Комитетчики тожа, дерьмо собачье…
— А что, по-твоему, к хозяину пойти, в ножки поклониться? Не оставьте, мол, ваша милость, пропадаем без вас… Вот агранизуются рабочие, подвезут нехти, хлопку, и пойдет работа…
— Агранизуемся… — вяло возразил Васютка, который до смерти не любил этих новых надрывных разговоров. — Агранизуемся… Дело-то, брат, вести — не кудрями трясти…
И он со всего маху всадил топор в сердцевину уже сильно надрубленного ствола огромной сосны.
— Ну, наддай!
Топоры усиленно и жадно застучали в полную весенних соков, пахучую древесину. Мужиками овладел азарт. И вот где-то в середине дерева что-то коротко пискнуло и оборвалось.
— Беррегись!
Все отскочили. Верхушка великана чуть трепетала и вдруг легонько пошла вбок. Мужики, смеясь и толкая один другого, бросились в сторону, толстый ствол, сочно хрустнув, соскочил с огромного пня, вершина буйно прошумела в солнечном воздухе, и, треща сучьями, могучая сосна разметалась по молодой траве среди золотых созвездий только что распустившихся одуванчиков.
— Молодца! — сказал Трофим. — Теперь и покурить можно… Все разлеглись на свежей, уже притоптанной траве и закурили собачьи ножки. В старом парке стоял немолчно этот новый возбужденный шум. Птицы тревожно перелетывали в чащах. В густой жимолости и шиповнике, где стояла старая бледно-розовая беседка с когда-то белыми, а теперь пегими колоннами и с остатками помпейской живописи в отсыревшем куполе — козлики, амуры, ленты, бубны, цветы… — тревожно хрипя, вертелась парочка пестрых рябчиков: у них было тут гнездо.