Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабы враз обступили его.
— А что? По этому номеру, вишь, обещано, что сразу всех солдатов по домам распустят… Довольно, навоевались!.. Полили кровушки… Тебе гоже дома-то сидеть, а у нас у кого муж от дела вот, почитай, три года оторван, а у какой всех сыновей забрали… Нет, нет, большевики говорят правильно: конец, и крышка!
— Да ведь если армия пойдет сейчас по домам, за ней следом же Вильгельм пойдет!
— Так что? И больно гоже! — разом подхватили бабы. — Вильгельм-ат, он, бают, строгай, не то, что наш Миколай был размазня… Он, бают, враз все порядки вам уставит… У него не забалуешься… А то ишь какую волю взяли, стервецы!.. Нешто это жизнь? Вильгельма… Нам давно Вильгельму и надо…
Так и не положив своего номерка, — мужики крепко косились на него за это: опять лукавит чего-то мужик!.. — Сергей Терентьевич направился к дому. А чрез три дня он узнал, что в Рыбкине, где мужики ни за что не хотели подписываться под каторжную девку Марью Спиридонову, где все единогласно решили, что социализм — дело с нашим народ не подходящее, дружно, все как один, тянули номер три: очень мужикам нравилось звучное земля и воля. И таким образом и провели они своими голосами как раз каторжную девку Марью Спиридонову.
Так в лесном окшинском краю осуществилась, наконец, заветная мечта русской интеллигенции…
X
СТУК В ДВЕРИ
Немножко неряшливая столовая с разнокалиберной мебелью. По стенам идейные картины: «Всюду жизнь» Ярошенки, репинский «Приговоренный к смерти», его же «Бурлаки» и тому подобное и много портретов писателей с росчерками. В окна видны зеленые крыши и старенькая церковка с главами-луковками, вкруг которых кружатся по-осеннему галки и вороны. На столе бурлит только что внесенный самовар…
В старом уютном кресле сидит молоденькая девушка с милым лицом и длинной русой косой. В руках у нее вышиванье. По комнате взволнованно ходит студент лет двадцати двух, худощавый, бледный, в сильных очках, за которыми видны голубые мечтательные глаза.
— Что за волшебное время! — воскликнул он. — Ведь чудо совершается на наших глазах, поразительное чудо преображения всей жизни!
— У нас с тобой, должно быть, разные глаза, Гриша… — склонив голову набок и любуясь своим узором, отвечала девушка. — Там, где ты видишь что-то новое и прекрасное, я вижу лишь безобразные изломы и… что-то нечистое… И главное — это насильничество ваше. Новая жизнь… И прекрасно, и живи этой своей новой жизнью, но не тащи насильно в нее тех, кому это не нравится. Вот иду вчера от всенощной и встречаю этого твоего кумира, Георгиевского. И надо было видеть, что с ним сделалось, когда он узнал, что я от всенощной!.. Ну точно вот я лично его чем-то смертельно оскорбила!
— Удивительно! — воскликнул он, останавливаясь и глядя на нее. — Совсем из другого мира ты, а я так люблю тебя. Ты кажешься мне каким-то нежным цветком, выросшим в смрадном болоте современной…
— Ну вот, вот… Непременно в смрадном болоте… — живо отозвалась она. — А то еще в темном царстве, в буржуазно-капиталистический период… Отчего же я не вижу никакого болота и никакого темного царства? Жизнь и жизнь, и даже очень хорошо…
— За это вот незлобие твое и люблю я, кажется, тебя больше всего… — нежно сказал он. — Но я верю, придет день, ты проснешься и пойдешь с нами рука об руку…
— Нет, милый, не обольщай себя… — тихо сказала девушка. — Бери меня такою, какая я есть…
— А-а, уж и самовар на столе! — входя в комнату с вышитым полотенцем в руках, сказала почтенная женщина лет за сорок со следами былой миловидности на увядшем лице. — Здравствуй, Гриша… Все совращаешь?
— Все совращаю, Лидия Ивановна… — усмехнулся Гриша.
— Брось, милый… Напрасный труд… Ох, дети, дети!.. — вздохнула она. — Боюсь я что-то за судьбу вашу. Чует мое сердце, что не будет у вас толка, — вот как у нас с Андреем Иванычем. Ни одного дня за двадцать пять лет не провели мы, не поспорив с ним принципиально, — с комической важностью подчеркнула она слово принципиально. — И хороший, добрый человек, и семьянин хороший, но вот чтобы непременно все у него было принципиально. То же и у вас, боюсь, будет…
— А-а, все в сборе уже! — входя с газетой в руках в комнату, сказал Андрей Иванович, писатель-народник, все в прежнем своем потертом бархатном пиджачке и большом черном галстухе бантом. — А Левушка все еще в гимназии? Нет, а в газетах-то, в газетах-то что! Ай да Керенский! Не ожидал!..
Бросив редактирование «Окшинского голоса» и радостно прилетев в Москву, Андрей Иванович скоро, однако, стал задумываться: революция, к сожалению, принимала все более и более нежелательные ему формы. Но эти свои первые разочарования он усиленно скрывал от всех. К тому же все более и более угнетала его нужда. Раньше он очень охотно поддерживал своим трудом бесплатные разные демократические журнальчики, разные симпатичные газеты для народа, и запасов у него не было совсем. Теперь, когда дороговизна росла не по дням, а по часам, а заработки все уменьшались — не хватало уже бумаги, — жить было очень трудно.
— Ну надоел твой Керенский всем досыта… — сказала Лидия Ивановна. — Ах, распустились в душе цветы… Ах, железом и кровью… А на деле ничего нет. У него в душе цветы распускаются, а у нас в булочной опять хлеба народу не хватило. Правители тоже!
— Ну, матушка, ты все хочешь сразу!.. Получить такое наследство…
— А нехорошо наследство, так и не брал бы… — возразила Лидия Ивановна. — А то произвел себя во все чины сразу, залез в Зимний дворец да еще на наследство жаловаться будет… Никто не просил…
— Как — не просил?! — воскликнул Андрей Иванович. — Все просили… Народ просил…
— Что-то не слыхала я, как это его народ просил… — не уступала Лидия Ивановна. — Да и я вот не просила, и Галочка, и Марфа наша… Марфа вот и теперь все за царя молится, а его жидом да анчихристом величает…
— Фи, мамочка! — поморщился Андрей Иванович.
— Ты не фикай! Я за всех не ответчица! — воскликнула Лидия Ивановна. — Это не я, а Марфа такие слова выражает… А я давно говорю, что все хороши, нечего на жида все валить… Я, милый, не Марфа… А, вот она, легка на помине… Ты что? — обратилась она к своей кухарке, толстой, сонной, черноземной бабе, которая, не стучась, вошла в столовую.
— Самовар не подогреть ли? — сказала она.
— Попозднее… Может, подойдет еще кто…
— А на улице опять листки какие-то разбросали… — почесывая под мышками, лениво проговорила Марфа. — Чтобы, вишь, не воевать с немцами, а богачев чтобы скорея грабить… Большевики, что ли, какие написали… А кто говорит, что от Вильгельмы нарочно такие люди присланы, чтобы наших дураков баламутить. Индо головушка кругом идет! А Грушка… ну, ента… горничная-то у Попковых, болтала вчерась у ворот, что будто и венчать теперь не будут, а будет какой-то брак не то баранскай, не барабанскай…
— Гражданский! — поправил Гриша.
— Гражданскай? — равнодушно переспросила Марфа. — Все может быть. А она, ровно, говорила барабанскай. Какую, вишь, хошь, ту и взял, сколько с ей хошь, столько и прожил, а детей, ежели часом будут, так чтобы в приют казенный сдавать, чтобы, вишь, не мешались. Тьфу! Выучились, не сказать! А Грушка ржет, как кобыла, радуется, дурында, а чему, и сама не знает. Бесстыжий народ какой нонеча стал, бяда!
В передней раздался звонок.
— Звонит какой-то… — сказала Марфа неторопливо. — Пойтить отпереть.
— Вот вам и народ ваш весь… — сказала, вздохнув, Лидия Ивановна. — Эх вы, барабанские!
— Мне, право, странно, Лидия Ивановна, что вы, женщина культурная…
— Ну-ну, не подмазывайся… — перебила его хозяйка. — Культурная… Меня, брат, на этом не поймаешь!
Дверь отворилась, и в столовую вошел Георгиевский, большой, уверенный в себе, с пышной золотой гривой.
— А, сердитый большевик наш пришел!.. — воскликнул Андрей Иванович. — Мое почтение…
В передней снова раздался звонок.
— Ну, раз за разом… — пробормотала Лидия Ивановна, видимо, недовольная приходом Георгиевского. — Кого там еще принесло? Вам крепкий? — обратилась она к гостю.
— Что слышно новенького? — спросил Андрей Иванович.
— Все то же… — отвечал тот. — Керенский болтает, интеллигенция восхищается, рабочие массы теряют время…
— Да, уж если пошли, то надо идти до конца… — сказал решительно Гриша. — Нужен не ремонт, а коренная ломка всего… чтобы на расчищенном месте строить новый дом…
Галочка с удивлением подняла на него глаза, но в это время дверь отворилась и вошел Алексей Львов, брат Гриши.
— Боже мой, Алеша! — воскликнул Гриша. — Откуда ты? Как? Все радостно поднялись навстречу Алексею: маленькие, разоренные именьица Львовых и Сомовых в Смоленской губернии в верховьях Днепра стояли друг против друга, через реку только, и семьи их сжились исстари, как родные. Вид Алексея был обветренный, боевой и чрезвычайно потертый. На груди его был Георгий и помятый университетский значок. Лицо его было исхудало и хмуро. Он никому не говорил об этом, но участие в убийстве Распутина чрезвычайно тяготило его теперь: от себя он, прямой человек, не мог скрыть, что кровь пролита была напрасно…