Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рынок труда оказался встроен в рынок товаров, рынок товаров в дальнейшем оказался встроен в рынок капитала, рынок капитала — и это закономерно — оказался встроен в рынок информаций, а рынок информаций, в свою очередь, — внутрь некоей системы отношений, которую следует поименовать как рынок культур. Этот рынок культур (а торговлю на нем блестяще освоил постмодернизм и его представители: от французских философов-рантье до ставропольского механизатора) сделал возможным столь широкий, безнаказанный и произвольный обмен, что понятие историзма и культурной традиции потеряло цену и стоимость. Ходом вещей сделалось так, что ценности, которыми жили предыдущие эпохи, в одночасье подверглись девальвации: былые авторитеты оказались низвергнуты, и замелькали новые имена — зачем Пикассо, если есть Ворхол и Ле Жикизду? Зачем Солженицын, если есть Яков Шайзенштейн? Прежних кумиров не отвергли вовсе, но отодвинули в Пантеон, объявили неактуальными, как неактуальным стал золотой запас по отношению к современным банковским трансмиссиям. Те расписки и обязательства, которые существовали в непосредственной связи с золотым запасом, стали помехой. Действуя строго в рамках рыночных эмиссий, культурный рынок выпустил такое количество новых ценных бумаг, что обесценил прежние расписки. Прежде культурный рынок был устроен таким образом, что приобретение новых акций не отменяло акций старых и хождение тех и других одновременно не возбранялось, однако теперь старые к хождению объявили непригодными. Особенность же новых бумаг состояла в том, что на них вовсе ничего не было написано, они не были обеспечены ничем, — общество решило не только обесценить прежний культурный товар, но отменить культурный товарооборот в принципе, заменив оборот товаров оборотом культурных символов. Произошло это вот почему: культура — единственное, что препятствовало нивелированию социального организма, превращению его в однородную субстанцию и налаживанию бесперебойной работы. Картины нет, постольку поскольку не существует рудника, акции которого уже проданы, а полученные средства вложены в политика, у которого нет идей. Этот принцип столь властен и неотменим, что любое нарушение договоренностей поставит общее дело на грань краха. Объявись рудокоп с твердой информацией, что данный рудник существует, а другой нет — и это удар по политике; объявись художник, производящий не символы, но вещи — и вся система отношений (учрежденная во благо людям) закачается. Так строительство новой империи потребовало создания новой профессии культурного менеджера, культурного брокера, культуролога. Создания этой междисциплинарной полифункциональной единицы, которая подменила собой прежде существовавшие профессии: философа, историка, писателя, — потребовало само время (а шум времени, как сказал бы Осип Стремовский, надо уметь услышать). Впрочем, узкая специализация и не пригодилась бы более в империи нового типа. И если Борис Кузин, или Роза Кранц, или Яков Шайзенштейн на вопрос о профессии отвечали «культуролог», то делали это они инстинктивно — понимая, что их место здесь, в этих рядах, что новое общество предъявляет новые вопросы и нуждается в новых людях.
Культурные брокеры необходимы были Империи чрезвычайно: пожертвовав ради объединения прежними символами, удачно регулировавшими социум, как то: нация, раса, религия, идеология и т. п. — Новая Империя обязана была сохранить в общей благостной плюралистической картине механизм, позволяющий регулировать и управлять. На фоне торжествующего принципа корректности во всем таким инструментом регулирования социума должна была стать культура.
Для того чтобы успешно заменить собой понятие расы и идеологии, культура обязана была, во-первых, лишиться своего конкретного воплощения (т. е. вещей: картин, романов, статуй) и перейти на язык языческих символов, и, во-вторых, оборвать традицию преемственности — и начать новый отсчет времени (Пикассо, умерший всего тридцать лет назад, сделался так же непоправимо анахроничен, как Фидий, именно потому, что являлся автором вещей). В этом смысле именно и понималось фукуямовское утверждение о конце истории: новому отсчету времени требовались иные ценности и иная традиция. Полинациональная и поликультурная империя с холодным расчетом отказалась от расизма, диктата идеологии и пуританской морали — заменив все указанное расизмом культурным. В полимерном обществе, в обществе, вынужденно использующем принципы политкорректности и прочих нивелирующих разногласия доктрин (а как еще объединиться?), в Империи нового типа требуется принцип дифференциации нового типа, т. е., говоря грубо, требуется новый принцип расизма. Культурный расизм, разумеется, не означает того, что негритянский блюз поражен в правах по отношению к итальянской опере; совершенно наоборот — блюз до неразличимости приравнен к итальянской опере. Совокупно они (и прочие допущенные в Империю дисциплины) образуют однородный, лишенный иерархичности продукт, который и есть культура Империи. Однородный продукт этот настолько богат, что обладает способностью к самовоспроизводству — на тотемном, заклинательном уровне, — и он будет беспощадно бороться с любыми проявлениями духа, которые это тотемное благополучие могут гипотетически нарушить. Излишне говорить о том, что всякой знаковой имперской системе необходима каста жрецов — тех, кто обеспечит нормальное идеологическое функционирование символов.
Интеллигенция — как европейская, так и советская — ходом предыдущих событий была хорошо подготовлена для новой роли. Теперь же, когда ее задачи были сформулированы ясно, когда ее хозяин дал подробные инструкции, интеллигенция глобального капитализма, компрадорская интеллигенция заработала в полную силу. Каждый делал что мог на отведенном ему участке труда: историки-культурологи создавали новые версии истории, из которых явствовало, что мир — однороден; критики-культурологи осваивали версии того, почему свободное творчество отказалось от картин и романов; философы-культурологи рассказывали о том, почему оппортунизм лучше последовательности, а отказ от высказывания лучше высказывания. Впрочем, особенность их деятельности состояла в том, что ничего внятного производить им не требовалось — прямо наоборот: задачей компрадорской интеллигенции являлось размывание представлений о том, что труд (в частности, труд интеллектуальный) с необходимостью воплощается в законченный, ни на что прежде бывшее не похожий, продукт. То, что процесс думанья воплощается в мысль, отныне сделалось не бесспорным — но, напротив, весьма спорным фактом. Надо ли говорить о том, что работу свою компрадорская интеллигенция проделала ради изменения сознания того, кого тоталитарные мыслители прошлого считали носителем истории.
Даже самый беззаботный культуролог, оставаясь наедине с собой, полагал, что совершает свою разрушительно-созидательную работу не только ради умственных упражнений, не только ради зарплаты, которую ему выделяли из разнообразных распределителей Новой Империи, не только ради своей частной свободы, но и ради так называемого простого человека, которому будет лучше житься, если его мозг будет не затуманен враньем. Этот простой человек, производитель, обеспечивающий культуролога и его хозяев предметами первой и второй необходимости — он не то чтобы был объектом опеки, но (по традиции) интеллектуальный дискурс так или иначе обязан был брать в расчет и его.
Производитель, уже дважды освобожденный ходом предыдущей истории, если верить Марксу (а именно: от непосредственной власти хозяина и затем от средств производства), оказался освобожденным и в третий раз, и в этот последний раз его освободили самым радикальным образом: от его прошлого — от памяти, истории и культуры. Сказанное лишь звучит трагически, на деле все обстоит гораздо более буднично: у производителя не отбирали паспорт и не делали ему лоботомию, производителя освободили всего-навсего от возможности увидеть свой труд воплощенным, и — главное — от самой памяти о том, что труд есть нечто, что воплощается в продукт. Некогда рабочий конвейера уже настолько отдалился от конечного продукта труда, что эту связь почти утратил. Однако он все же знал, что с конвейера сходит автомобиль, и гайку в автомобиле прикрутил он, рабочий. Теперь же потребовалось доказать, что целью труда является не автомобиль, а это качественно новый этап в сознании производителя. Одно дело производить машину (пусть часть ее), которая будет служить людям. Совсем другое дело — производить машину, смысл существования которой — участвовать в стремительном обороте ценностей, устареть и немедленно быть уничтоженной или обесцененной. Более того, представление о конечном продукте как о цели труда и творчества — оказалось ненужным и вредным. Труд есть процесс, не связанный с воплощением, вот что требовалось внедрить в сознание производителя, — и внедрили. Искусство не связано с производством картин, писательство не есть создание романов — это так же верно, как и то, что нефтяной бизнес не есть бурение скважин. То есть кто-то, конечно, эти скважины бурит, — но суть бизнеса, разумеется, не в этом. Подобно тому как совершенно безразлично, руками рабочих какой национальности бурятся нефтяные скважины, так как суть бизнеса не в этом, так же совершенно безразлично, кто производит искусство. От искусства требуется выполнять роль искусства, но искусством не быть. Самый продукт — не необходим: нынче создатель картины будет выглядеть так же смешно, как человек, пришедший на товарно-сырьевую биржу с ведром нефти в руках. Историческая и культурная память о том, что законченный продукт — это венец процесса труда, что процесс труда — суть отражение различных культурных особенностей, что продукт итальянский отличается от продукта японского и от продукта русского, — такая историческая память есть совершенно нежелательный элемент в построении однородной империи. Какая разница, кто собирал машину в транснациональном концерне — важно, как процесс реализации этих машин совпадает с процессом реализации нефтяных акций.