Живой Журнал. Публикации 2010 - Владимир Сергеевич Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вытащат, рассудят и засудят.
Это было, это есть и будет.
…Я когда-то думал все уладить,
Целый мир облагородить,
Трибуналы навсегда отвадить
За три факта человека гробить
Я теперь мечтаю, как о пире
Духа, чтобы меньше убивали.
Чтобы не за три, а за четыре
Анекдота со свету сживали.
Мы остановились в каком-то неизвестном городе.
Такое бывает — вроде и вдоль дороги что-то написано на щитах, есть и карта, и книги с указаниями, а оказывается, что попал ты в заколдованное место. Вот минул пост ГАИ и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется трасса и выходит в поле. Кажись, та самая. Выехали и на поле — место точь-в-точь вчерашнее: вон и фабрика игрушек торчит; но продмага не видно. "Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к продмагу!" Поворотишь назад, взвизгнут тормоза — продмаг видно, а фабрики игрушек нет! Опять поворотишь поближе к фабрике игрушек — продмаг спрятался. Начнёт накрапывать дождик. Подъедешь снова к продмагу — фабрика игрушек пропала; к фабрике игрушек — продмаг пропал.
Вот так было и теперь — всё у нас было, а вот имя города провалилось куда-то между колёс. Мелькнули какие-то изоляторы, лес мачт электропередачи и мы очутились в сером промышленном городке.
Краевед сразу же нахмурился. Он знал этот городок и как-то ничего хорошего в нём с ним не случилось.
Хорошего не случилось. А вот дурное случилось.
Он вёл тут какую-то экскурсию, и вот… Впрочем, недоговорив, он махнул рукой и отказался рассказывать дальше.
Мы с Директором Музея переглянулись и достали фляжки. Он пил мой коньяк, а я — его. Так мы боролись с экономией, переходящей в жадность.
— Без фанатизма, — напомнил он. Это означало "по сто пятьдесят".
Так и вышло. Фанатизм был нам чужд.
Оказалось, что мы давно сидим в садике, а на нас смотрят странные существа, выстроенные в шеренгу. Эти лица, кстати, узнаёт всякий мой сверстник — причём узнаёт именно вместе. Порознь их не узнать.
Это были пионеры-герои, герои "Азбуки для детей", только по ошибке судьбы заброшенные в другое время. Толстовское семя, гайдарово племя.
Я любил пионеров-героев, они сопровождали меня всю жизнь — в пионерском лагере их человекообразные лица были нарисованы на жестяных щитах вдоль линейки. Эти жестяные щиты были во всех однотипных местах советской страны — только в воинских частях вместо пионеров были изображены строевые приёмы с оружием, а на зоне — печальные матери, комкающие платочки в старческих руках.
Причём часть пионеров-героев была вовсе не пионерами, а некоторые были и вовсе существами вымышленными. Был ли Муся Пинкезон? Наверное, был — по крайней мере, в моей голове, в пространстве моего прошлого был мальчик Пинкезон, которого немцы было отпустили за хорошую игру на скрипке, да вот заиграл он "Интернационал", и стал вмиг пионером-героем. Если он был и придуман, то дела это для меня не меняло.
С постаментов на пионерской линейке на меня глядели Гриша Акопян, Кыган Джакыпов, Володя Дубинин, Лёня Голиков, Марат Казей, Саша Ковалев, Витя Коробков, Лара Михейченко, Павлик Морозов и Коля Мяготин
Часть героев была вполне взрослыми людьми, Зина Портнова — и вовсе оказалась похожа на Марину Цветаеву.
Подросшие пионеры были похожи на молодогвардейцев.
А уж историю молодогвардейцев, проведя всё детство в тени памятника "Молодой гвардии", я знал хорошо. Закончилась она страшно — потому как одних героев побросали в шахту, а других чуть позднее расстреляли в другом месте. Организация в сто человек в шахтерском городе, где населения-то оставалось тысяч двадцать, была делом необычным даже по меркам Отечественной войны. И это была организация, возникшая, что называется, по инициативе снизу.
Потом в Краснодон приехал Александр Фадеев, один из главных советских писателей, и, разговаривая с очевидцами, начал писать свой знаменитый роман. Роман этот — небывалое дело — почти год печатался в "Комсомольской правде". А потом, говорят, роман вызвал неудовольствие Сталина — потому что там была рассказана история обречённой на смерть организации, возникшей по той самой инициативе снизу. Готовый роман был переписан, что дало повод Варламу Шаламову сказать, что Фадеев не настоящий писатель…
Спустя десять лет Фадеев, думая, что у него есть право на смерть (это не редкость в век атеизма), застрелился — то ли замаливая грехи тех времен, когда он был Командиром советских писателей, то ли добавляя к ним новый грех.
Но это все иные детали другой истории "Молодой гвардии" — истории мифологической.
Толстая книга, написанная советским классиком, стала священным писанием советской молодежной пропаганды.
В этом-то и дело — несколько поколений советских людей учили тому, как надо умирать за Отечество. И миллионам людей тыкали в лицо страшными и горькими историями Олега Кошевого и Ульяны Громовой, Зои Космодемьянской и Александра Матросова. Их спрашивали: "Готов ли ты умереть за Родину? Можешь ли ты умереть за Родину?" И надо было отвечать, будто мальчик в красном галстуке, — готов, всегда готов, могу умереть за Родину, хочу умереть за неё…
Это было так же естественно, как набрать полный школьный двор макулатуры и перевести старушку через дорогу.
Право на смерть превратилось в священный долг и почетную обязанность — что подтвердили все последующие войны.
И никто не задумывался, что за Родину нужно не умирать, а жить. Жить для Родины гораздо труднее. И культ самурайской смерти ценится только в книгах. Смерть — дело вынужденное, не радостное.
То, что было священной жертвой со времен Бориса и Глеба, стало страшным правилом воспитания. В этом воспитании вычленяли из всенародной беды только смерть, а ведь кроме смерти гибельный подвиг составляет ещё и некое действие, какая-то героическая работа — хоронит ли Антигона своего брата, уничтожает ли Гастелло эшелон с боеприпасами или подводник завинчивает хитрую гайку на своём аварийном реакторе.
Эта героическая работа, а вовсе не смерть, составляет суть подвига.
Мрачная сила, наваливавшая солдат на пулемёт, чтобы таким способом перевести вражеский боезапас, вместо того, чтобы победить супостата каким-нибудь суворовским умением, эта власть всё время вырезала смерть из подвига, вставляла её в рамочку и вела к новой иконе человечье стадо.
Зоя Космодемьянская недаром кричит перед смертью:
— Нас сто семьдесят миллионов, всех не перевешаете!
Есть в этом какой-то унылый подход к битве, навалиться на виселицы, как на амбразуры, в отчаянной надежде, что кончатся верёвки. Но те мальчики и девочки не виноваты в том культе групповой гибели, что возник