Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как стоял на трёх китах, так на них и стоит: не только не перевернулся, но даже не шелохнулся… А вот привычно ободряющая улыбочка львиной медной маски издевательски растянулась…
И что же, ЮМ?
Прекрасное… не может быть унижено прекрасным?
Так может или – не может?
Вот в чём вопрос.
О, никак нельзя было бы сказать, что работа его продвигалась туго, нет… Отсутствие методичности, последовательности, одоление препятствий, подчас им самим искусственно нагороженных, всё вместе на этой специфичной, «карантинной», стадии работы, как, наверное, давно уже стало понятным, и было мотором его методики! Без ехидных вопросов, задаваемых себе, он бы и на шаг не продвинулся, вопросы и тормозили, и подгоняли, отзываясь в голове нетерпеливо-радостным гулом.
Отвечай, не увиливай, – загонял себя в угол Германтов, ты ведь, пусть не сумев доучиться, сбежав от позора, как-никак в мифологически-благородных шкурах и живописца, и зодчего покрасовался какое-то время, должен бы войти в изначально аховое их положение… Формы, совершенные пропорции которых стоили Палладио стольких раздумий, стольких выплесков интуиции, как ни обидно ему, сами по себе, как раз по причине выисканности и чистоты своей, могли восприниматься, как аскетично-скучноватые… И вот спасительная пышная живопись призвана была потешить глаз…
Чтобы всем сестрам по серьгам? Но возможна ли золотая середина в произведении искусства?
Избавьте…
А-а-а, всё ещё не хочешь присоединяться к хору стереотипных восторгов, не замечающих между Палладио и Веронезе принципиальных противоречий. Ну да, счастливо сошлись, создали в четыре руки шедевр, хвала им, а ты очевидности-видимости хвалить не хочешь, упрямец… И стало быть, не хочешь признавать своё поражение?
Не хочешь, боишься…
Вот и падает-пропадает сердце…
Вот и пусто-пусто вдруг делается в груди, и пустоту заполняет страх…
А ведь прошлые книги, как теперь ностальгически вспоминается, сочинялись без сердечных сбоев и внезапных, ошеломительных перепадов из жара в холод, внезапных опустошений, страхов; и пульс вроде бы никуда не исчезал, исправно отбивал в минуту свои шестьдесят-семьдесят ударов, и мысли, как теперь кажется, развёртывались без сбоев и – плавно, неудержимо – по восходящей траектории, и, как кажется, сомнения не измучивали так, как сейчас; взял с полки объёмистый том. «Перечитывая Санкт-Петербург» – да, разве не приятно вспомнить? Да ещё – поскольку мысли о ненаписанном не отпускают – на синергетический эффект понадеяться? Легко и счастливо сочинялась книга, особенно идейная сердцевина её, «Четыре моста»; его тогда вдохновляла Катя? Самим присутствием своим вдохновляла. Когда-то они ведь просто сидели рядышком, бок о бок, на разогретом граните, плескалась у их ног, брызгала им в лица Нева… Шрифтовой набор поверх водной искрящейся глади: «Среди книг Германтова эта „книга перечитываний“, вероятно, самая неожиданная, ибо взрывает наши привычные представления, возвращаясь к казалось бы всем нам известным историческим фактам, и одновременно книга трогает искренностью, лиризмом». Он мысленно перебирал, пока не сбился, лейтмотивы, которые, пронзая разные его книги, помогали всё написанное им воспринимать в целом. Да, ведь и эта, после Кати, хотя, несомненно, при потустороннем покровительстве её, неожиданно так придуманная, отменно исполненная – взял с полки другую книгу, тоже счастливую, практически, за две недели римской жары сочинённую и потом, в петербургские холода, дописанную-прописанную, – «В ансамбле тысячелетий…». Как часто в последние недели он соизмерял с этой заведомо масштабной по охвату времён-пространств книгой свой новый, локальный на первый взгляд, но так быстро разросшийся, витиевато-талмудический замысел. Какая амплитуда масштабов, огромный многосмысленно-многослойный Рим и – конфликтная точечка, малюсенькая вилла Барбаро? Так-то: чудесный дворец, сложенный из прозрений и смутных смыслов, на кончике булавочного острия. Вот книга о Риме, написанная, изданная, а вот – пока ненаписанная, но… Он сопоставлял-соизмерял их, две книги, и в самом деле надеясь на синергетический эффект? О, он, не падкий на комплименты, однако не без удовольствия прочёл издательскую врезку и на этой, «римской», обложке, стилизованной под старинную, времён античности, карту города; аппендиксом отходила Аппиева дорога… «Германтов верен себе: пространственно-временная, виртуозно выстроенная, калейдоскопическая, но целостная картина Рима, в долгой череде веков превращённого историей и искусством в лабиринт смыслов-образов, дана им как противоречивое перекрестие свежих проницательных взглядов на Вечный город и – как экспрессивный автопортрет того, кто на город смотрит то с одного холма, то с другого… В поисках выходов из метафизического и… новообретённого – благодаря особому видению – лабиринтов, в поисках, которые развёртываются на наших глазах, Германтов создал самую глубокую свою книгу».
Полистав, прочитав вынесенные на обложки цитаты из дифирамбов и успокоившись, поставил обе книги на место.
Самую искреннюю, самую глубокую… Врёте, врёте даже в рекламно-хвалебной доброжелательности своей, торопливые на похвалу и хулу господа-стервятники, самая искренняя и самая глубокая книга – впереди! Недолго ждать, потерпите.
* * *Недолго?
А что ему, именно ему, обещает его новая, как верит он, самая глубокая книга – пропуск в Царство Небесное?
* * *– АукцЫон, аукцЫон, – машинально, но будто бы по чьей-то подначке-подсказке, вдруг громко произнёс вслух Германтов, сделав ударение на «Ы»… – По звучанию сверхдурацкое получилось слово, надо думать, не только Кока Кузьминский, сам Кручёных бы оценил. Рок-группа есть, кажется, с таким названием, «АукцЫон», когда-то и фильм был: «Операция Ы», – вспомнил зачем-то он, дебильно промычал: – «Ы-ы-ы», – и перевёл рассеянный взгляд с непроницаемо тёмного экрана монитора на Катин фотопортрет.
На гранитных ступенях, между сфинксами: Катя, невские панорамы, фотографии счастья, страсти по дематериализации, блуждания вокруг да около «ядра темноты» и – видения-подсказки, страхиКрасота её бывала на грани уродства.
А иногда, правда, совсем редко – и на миг всего – даже за гранью.
Или это перехлёст минутного впечатления, застрявшего в памяти? Вполне возможно… Во всяком случае, она в подвижной изменчивости облика своего попросту не походила на ангельских фарфоровых красавиц, которыми мы любуемся на прозрачных стареньких акварелях.
Бывает ли так? Бывает, бывает, если чересчур уж доверяться эмоциям… Вот она сидит рядышком с ним, вытянув длинные скульптурные ноги, а он, словно не веря, что это – она, она, никак не может на неё насмотреться, как если бы был он в сложное эстетическое исследование погружён: он постигал волшебные переходы из красоты в уродство, из уродства в красоту, переходы через множество неуловимых в границах своих, если Создателем вообще замышлялись такие границы, промежуточных волнующих состояний… Вся золотистая от посветлевших к осени, лишь на переносице ярких ещё веснушек, с серо-голубыми, прозрачно-блестящими, как водная гладь, глазами, густыми тёмными ресницами, густыми медово-русыми волосами, от которых никак не мог отстать ветер; лицо её – то, что принято называть овалом лица, будто божественный рисовальщик-импровизатор одной грифельной линией этот овал обвёл, – было строго спропорционированное, совершенное, с греко-римскими чертами, донесёнными до нас античными ваятелями, но это же лицо, вписанное в ангельски-нежный овал, всего секунду какую-то у неё могло быть таким законченным, ну две-три секунды, если повезёт – три-четыре, и вдруг будто какой-то нервический модернист разрывал овал, искажал на пробу совершенную форму, чтобы тут же опять всё переиначить-изменить, исказить пропорции, и даже бесцеремонно ломал черты: нос чрезмерно вздёргивался, сморщивался, большие наивные серо-голубые глаза вмиг лишались, как глаза у моделей Модильяни, зрачков, превращаясь в бельма, или сужались вдруг до бесцветной щёлки; но вот уже опять широко глаза её раскрывались и блестели, зрачки лучились, а как рельефно вырисовывались чуть приоткрытые губы, казалось бы, позаимствованные у небесно-цветущих радостно-печальных, лишь варьирующих свой земной прототип ренессансных красавиц, которые пленяют нас, едва застываем мы перед полотнами Боттичелли… Да что тут гадать? Она была и девушка, и весна, понимаешь, ЮМ?
Действительно: вся в цветах, как…
Primavera, primavera.
От неё веяло первозданной свежестью, глаза её были прозрачными, ясными, веснушки на скулах загорались, как вырвавшиеся наружу искорки внутреннего огня.
Но почему-то её губы вдруг начинали дёргаться…