Свечи сгорают дотла - Шандор Мараи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удар молнии повредил электростанцию в городе. Гость и генерал молча сидят в темноте, светятся только огонь камина и две свечи, которые не погасли. Лакеи приносят новые переносные подсвечники.
— Туда, — повторяет генерал, словно не находя молнию и темноту достойными своего внимания.
Дворецкий освещает обоим путь высоко поднятыми свечами. В таинственном свете старики молча, не спеша, слегка покачиваясь, как тени на стене, переходят из столовой через холодные салоны в комнату, где вся мебель состоит из раскрытого рояля и трех кресел вокруг пузатой растопленной изразцовой печки. Здесь они усаживаются и смотрят через высокое, до пола окно, убранное белыми занавесками, на темный пейзаж. Дворецкий ставит на маленький столик сигары, пал инку, чтобы можно было дотянуться, а серебряный подсвечник с зажженными церковными свечами толщиной с детскую руку водружает на край печки. Гость и генерал закуривают сигары. Молча сидят, греются. Печка излучает ровное тепло, пламя свечей колеблется у них над головами. Дверь за дворецким закрывается. Теперь они остались одни.
13
— Нам уже недолго осталось, — без какого-либо вступления произносит генерал, словно подводя итог безмолвному спору. — Год-два, а то и меньше. Осталось недолго, ведь ты вернулся. Ты и сам это прекрасно знаешь. В тропиках, а потом и дома, под Лондоном, у тебя было время об этом подумать. Сорок один год — большой срок. Ты ведь хорошо все обдумал, правда?.. Но потом таки вернулся, не мог иначе. А я тебя дождался, потому что не мог иначе. И мы оба знали, что встретимся еще раз и тогда всему конец. Жизни и, естественно, всему тому, что до сих пор наполняло нашу жизнь содержанием и тревогой. У тайн, вроде той, что теплится между нами, особая сила. Они прожигают ткань жизни, точно злое солнце, но в то же время сообщают ей напряжение, градус. Заставляют жить… Пока у человека есть дело на земле, он живет. Рассказу тебе, что испытал в одиночку в лесу за прошедший сорок один год, пока ты мотался по тропикам и всему миру. Одиночество — тоже особая штука… иногда оно похоже на тропический лес, наполнено опасностями и сюрпризами. Мне знакомы все его грани. Скука, которую напрасно пытаешься изгнать искусственно выстроенным распорядком жизни. Потом внезапные прорывы. Одиночество не менее таинственно, чем джунгли, — упрямо повторяет он. — Человек живет, подчиняясь строгому распорядку, и в один день становится неуправляемым, как твои малайцы. Вокруг него комнаты, титул и регалии, до исступления упорядоченный образ жизни. И вот однажды он выбегает из всего этого с оружием в руках или без него… последнее даже опасней. Выбегает в мир с застывшим взглядом: друзья, старые товарищи расступаются. Он отправляется в большие города, покупает женщин, вокруг него все взрывается, он везде ищет схватки и находит ее. И, повторю, это еще не самое страшное. Пока он так несется, его могут сбить, как блохастого ничейного пса. Он может нестись прямо в стену, натыкаясь на тысячу жизненных препятствий, и разбиться. Еще хуже, когда человек гасит в себе это бешенство, зажженное одиночеством. И никуда не бежит. Никого не убивает. Что он тогда делает? Живет, ждет, поддерживает порядок. Живет, как монахи, согласно некоему языческому миропорядку… но монаху легче, у него есть вера.
У человека же, отдавшего дуну и судьбу одиночеству, веры нет. Он только ждет. Того дня или часа, когда все то, что задавил в себе, сможет еще раз обсудить с теми или с тем, кто его на все это обрек. Он готовится к этой минуте десять или сорок лет, или, если быть совсем точным, сорок один год, как дуэлянты готовятся к дуэли. В своей жизни он все устраивает так, чтобы никому ничего не быть должным, если погибнет на дуэли. И каждый день упражняется, как упражняются настоящие любители побряцать оружием. Каким образом он этот делает? Освежает воспоминания, чтобы одиночество, забытье времени не смягчило ничего в его сердце и душе. Ведь есть в жизни дуэль — без шпаг, — к которой стоит быть как следует готовым. Она самая опасная. Но однажды эта минута настает. Ты тоже так думаешь? — вежливо интересуется генерал у гостя.
— Точно так, — отвечает тот. И смотрит на пепел от сигары.
— Рад, что ты тоже так думаешь, — говорит генерал. — Ожидание закончилось. У него ведь тоже есть срок, как у всего в жизни. Если бы я не знал, что ты однажды вернешься, вероятно, сам бы отправился в путь вчера или двадцать лет назад, чтобы тебя разыскать — в твоем доме под Лондоном или в тропиках, среди малайцев, или на дне ада. Потому что я бы тебя нашел, это тебе прекрасно известно. Решающие, настоящие вещи человек, похоже, знает. Ты прав, знает, даже без телефона и радио. У меня в доме нет телефона, только внизу у управляющего в конторе. Радио тоже нет — я запретил впускать глупый и грязный шум внешнего мира туда, где я живу. Мир со мной уже ничего сделать не может. Новый миропорядок может уничтожить ту форму жизни, в которой я родился и жил, бурлящие, агрессивные силы могут убить меня, лишить меня свободы и жизни. Все это несущественно. Важно, что я не стану заключать сделку с миром, который узнал и изгнал из своей жизни. Я и без современных приспособлений знал, что ты жив и однажды ко мне вернешься. Я не торопил эту минуту. Хотел дождаться, всему свой порядок и время. Теперь оно настало.
— Что ты хочешь этим сказать? — спрашивает Конрад.— Я уехал, и у меня было на это право. Да и причина, возможно, была. Да, я уехал внезапно, не попрощавшись. Ты наверняка знал и чувствовал, что я не мог поступить иначе, я должен был сделать все именно так.
— Не мог поступить иначе? — переспрашивает генерал и поднимает голову. Он сверлит гостя взглядом, точно неодушевленный предмет. — Речь как раз об этом. Над этим я размышлял столько времени. Если посчитать — сорок один год.
И, поскольку гость молчит, продолжает:
— Теперь, когда я состарился, я много думаю про детство. Говорят, это естественно. Человек сильнее и точнее вспоминает начало, когда приближается конец. Я вижу лица, слышу голоса. Вижу ту минуту, когда я представил тебя отцу в саду училища. Он тогда принял тебя