Юноша - Борис Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он написал письмо домой: «Вот видишь, мама, я тебе говорил…» Он просит ее приехать. Пускай приезжает вместе с Ксенией. Деньги он им вышлет на дорогу. Ксения ни разу не была в Москве…
А что сейчас дома? Папа спит. Он поздно лег. Мама ушла на службу. Нет. Она еще пьет чай… Александр Праскухин… Интересно, какой он… Александэр Праскухэн. Любопытно, какой он — Александэр Праскухэн.
— Я за это лето съела сорок кур, — мужским голосом сообщила своему соседу сидящая напротив Миши черноглазая гражданка.
Миша вздрогнул и уронил журнал.
У гражданки очень короткая шея. Впечатление такое, что голова от туловища отделена одним мясистым ошейником.
— Неужели? — удивляется сосед.
— Уверяю вас: я за это лето съела минимум сорок кур, — убежденно повторяет она.
— Да не может быть! — фальшиво сомневается сосед, поглаживая бородку.
Мише противна и напудренная дама и этот мягкоулыбчивый пассажир. Уткнувшись в «Прожектор», Миша думает:
«Завтра же запишусь в библиотеку… Надо будет обойти все музеи…»
И еще Миша думает о том, что он в Москве встретил замечательную девушку. Он с ней подружился. Она все понимает, и с ней можно говорить обо всем…
— Но, боже мой, как я безобразно растолстела! Меня муж не узнает.
— Узна-а-ет. Небось бедняга истомился. — И сосед бесстыдно оглядывает мощные формы пассажирки.
«Пошляки! — думает о них Миша. — Животные!»
Он выходит в коридор…
— Какой милый мальчик! — замечает гражданка, когда Миша вышел. — Какой-то заграничный и все молчит.
— А вы неравнодушны к мальчикам. Ой, неравнодушны! — поет сосед и нежно кладет руку на загорелое плечо пассажирки.
— Только без этого, — говорит она строго, отодвигается и достает из ридикюля губную помаду…
Миша стоит у окна. Убегают черные ели, мокрые телеграфные столбы. Серо. Дождь… Он подружился с этой девушкой. Она не такая, как все. Она без лицемерия и фальши, с ней можно говорить обо всем…
Александр Праскухин укладывал чемодан. Это были недолгие сборы. Несколько смен белья. Верхние рубашки. Носовые платки. Носки. Бритва. Ботинки с коньками.
Уборщица подметала комнату. Она подымала с пола каждую бумажку, клала на стол и говорила:
— Посмотрите, Александр Викторович, — может быть, нужное?
Среди поднятых бумажек оказалась и вчерашняя телеграмма от Елены, где она сообщала, что Миша выехал. Праскухин разгладил телеграмму, зачем-то положил ее под пепельницу, подошел к телефону и справился, когда прибывает скорый Бигосово — Москва.
— Только что прибыл, — ответили ему.
Он даже немного заволновался: так было интересно, что сейчас увидит сына сестры. Праскухин любил свою сестру. Его радовало, что у нее уже взрослый сын-комсомолец. О том, что Миша стрелялся и исключен из комсомола, Праскухин не знал. Миша категорически запретил матери писать об этом брату.
Праскухин приготовился встретить его ласково. «Племянник. Сейчас в комнату войдет какое-то теплое существо…»
Миша багаж сдал на хранение, решив, что неудобно «вваливаться с вещами», и взял с собой только небольшой баульчик. Он хотел прийти к дяде столичным и серьезным. Он знал, что до Охотного идет первый номер автобуса. Никого не расспрашивая, сел рядом с шофером и поехал. Дождь перестал. Асфальт гладкий. Миша смотрел и окно и ничему не удивлялся. Он себя чувствовал так, будто в Москве прожил много лет, а сейчас возвращается с подмосковной дачи, где проводил лето. Страстная площадь. Пушкин. Поэт стоит, слегка наклонив голову в железных кудрях. «Мировой писатель, — подумал о Пушкине Миша. — Кто у нас еще мировой? Гоголь, Толстой, Достоевский. Писателей много, а вот художников нет. Ученых тоже много: Менделеев, Ломоносов, Ленин… А еще?» Все время приходили на ум имена мировых ученых, но принадлежащих другим странам. Это его рассердило, и он весело подумал: «Все наши. И Лаплас наш, и Ньютон наш, и Фарадей наш, и Дарвин наш, и Рембрандт наш, и Шекспир наш, и Кант наш, и Гегель наш, и, конечно, Маркс наш».
Автобус резко затормозил и остановился у Охотного ряда. Как Мише ни не хотелось, ему пришлось спросить, где тут бывшая Лоскутная гостиница. Она была рядом.
С некоторой тревогой Миша медленно подымался по чугунным лестницам старинной гостиницы. Перила были обиты потертым красным бархатом. На площадках лестницы тускнели высокие зеркала в деревянных и бронзовых рамах. Миша останавливался у каждого зеркала и туже затягивал черный галстук. Его раздражала передняя запонка. Она все время выскакивала, блестела и вела самостоятельный образ жизни у Мишиной шеи.
Он долго блуждал по темным и длинным коридорам, где пахло то жареным луком, то кошками, пока нашел нужный ему номер.
Миша, хотя и знал дядю по фотографическим карточкам, представлял себе Александра Праскухина высоким и мужественным и теперь удивился, увидев человека небольшого роста, с серыми, как у мамы, глазами, и больше всего его поразили темно-русые усы. Прямо — как у бухгалтера. И голос у Праскухина тоже обыкновенный и ничем не примечательный.
— Вы Миша? — встретил его нежно Александр Викторович, улыбаясь глазами. — Раздевайтесь. — Взял у него баульчик и даже хотел помочь снять пальто.
Баульчик раскрылся, оттуда выпали румяные домашние булочки, покатились по паркету антоновские яблоки.
Миша покраснел. Александр Праскухин помог ему собрать с пола булочки и яблоки. Последнее яблоко, с засохшим листочком, он крепко-накрепко вытер белоснежным платком и так надкусил, что из яблока просочилась пена.
— Я люблю антоновку, — одобрил Праскухин. Он сидел в кресле, заложив ногу на ногу.
— Мне тоже нравятся эти яблоки, — оживленно и неестественно заговорил Миша. — В них много сентябрьской меди и осенней прохлады.
Он хотел понравиться Праскухину, и что бы он ни говорил, у него выходило фальшиво и крикливо. На вопрос дяди, как мама и папа, он небрежно заметил, что старики живут неплохо.
Праскухина покоробили и «старики» и «сентябрьская медь».
Миша, заметив на столе заграничный паспорт Праскухина, как-то театрально приподнял его и сказал громко, не своим голосом: «Краснокожая паспортина!»
— Помните у Маяковского? — И неожиданно появившимся баском он торжественно продекламировал: — «С каким наслажденьем жандармской кастой я был бы исхлестан и распят за то, что в руках у меня молоткастый, серпастый советский паспорт». Здорово? — спросил Миша.
— Ничего, — очень тихо и без всякого восторга заметил Праскухин, внимательно оглядывая Мишины ботинки, длинные коричневые чулки, завернутые у колен, и широкий черный галстук.
Ему все меньше и меньше нравился этот юноша.
— Прекрасный поэт! Замечательный поэт! — возбужденно повторял Миша, шагая по комнате. — Куда до него Демьяну! — сказал он авторитетно, остановился, чиркнул спичкой, закурил папиросу.
Праскухин в поэзии мало разбирался. Однако он любил Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Кое-что ему нравилось у Блока, кое-что и у того же Маяковского. За Демьяна он обиделся. Он привык с самого начала Октябрьской революции читать стихи Бедного в «Правде». Потом он прекрасно помнит, какое огромное значение эти стихи имели на фронте во время гражданской войны… И теперь этот самонадеянный юнец росчерком жеста снизил Демьяна. Праскухин почувствовал в этом личное оскорбление и хотел ответить Мише резко и грубо, но сдержался, сумрачно спросил, поедая уже третье яблоко:
— Сколько вам лет?
— Вчера в дороге исполнилось восемнадцать, — охотно и так же возбужденно продолжал Миша. — Это уже очень много! Через каких-нибудь двенадцать годков будет тридцать, и финиш. Как мало сделано, и как мало осталось! Вы знаете, товарищ Праскухин, — произнес он, как равный, и сел верхом на стул, — тридцать лет — время реализации накопленного капитала. Вот почему и надо спешить как можно больше накапливать, чтобы было что реализовать. «Дзэт из дзэ квешен», — произнес он по-английски и перевел: — «Вот в чем вопрос», — будто сомневался, знает ли дядя эту потрепанную фразу из монолога Гамлета.
— Это неверно, — сказал Праскухин. — Мне через три года сорок, и я…
Но он не закончил своей мысли, заметив ироническую улыбку на полуоткрытых Мишиных губах, и сурово спросил:
— А что вы будете делать в Москве?
— Учиться. Полагаю специализироваться в области математики и физики, — заявил важно Миша. — Потом я и художник…
И то, что Миша художник, и то, что «полагает специализироваться», показалось Праскухину ненастоящим, его раздражал нахальный и слишком самоуверенный Мишин тон.
— Да, но вы ведь и комсомолец, — напомнил он, подчеркивая, что Миша забыл самое главное.
— Ну что ж, — соврал Миша. — Прикреплюсь к заводской ячейке, вот и все. — Он вскочил со стула, подошел к книжной полке и, пробежав по корешкам, сказал: — Как мало у вас книг по естествознанию и философии!