Отец Джо - Тони Хендра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже один только опыт моего пребывания в Квэре, новое восприятие окружающего мира высветило самые глухие закоулки моей жизни — те, о которых я предпочитал не задумываться или все откладывал на потом. История, этот когда-то самый любимый, а теперь самый нелюбимый предмет, снова вышла на сцену в главной роли. Ее стало так скучно учить, она превратилось в клубок дат, названий, имен людей, которые уже давным-давно окочурились и не имели никакого отношения ко мне, жившему здесь и сейчас. История была мертва — так же, как и латинский. Как-то раз я поинтересовался у мамы: зачем мы исповедуем эту древнюю религию, неужели нет ничего поновее? Мама молча вручила мне аляповатую брошюрку, оставленную свидетелями Иеговы.
Теперь же мною овладело стремление раскопать как можно глубже, познать истинность всего, до чего я только мог добраться. История стала моим новым рубежом, прошлое стало будущим, обширной terra incognita,[15] где любое открытие сулило еще один клочок девственной территории, на который я мог претендовать, от владения которым бросало в жар и лихорадило в предвкушении дальнейших исследований. Все эти войны, мирные договоры и королевские династии все еще наводили на меня смертную тоску, но жизнь и помыслы реальных людей, плоды их трудов, умственных и физических, вызывали во мне огромное любопытство, и, когда удавалось приоткрыть завесу, я переживал какой-то непостижимый восторг. История давала возможность прожить не одну жизнь, обмануть плоть и кровь, налагающие свои ограничения, отодвинуть камень, закрывающий могилу, и освободить воскресшего.
Все это имело непосредственное отношение к бенедиктинцам, моим новым героям, моим людям в черном. Мне предстояло узнать много — традиция уходила так далеко вглубь, что невозможно было услышать, как брошенный камень ударяется о дно. В Англии, да и, если уж на то пошло, в Европе на каждом шагу встречались свидетельства бенедиктинского наследия, неважно, было ли это топографическое название или нечто, настолько сросшееся с культурой, как, например, бутылка «Нюи Сен Жорж», которую отец предпочитал в Рождество, или университетское образование, задуматься о котором меня призывали все чаще. Да что там говорить, прямо под боком был пример — моя школа, бенедиктинский монастырь с 793-го и до самого роспуска монастырей в 1539 году.
До сих пор я смотрел на школу Сент-Олбанс как на заурядное учебное заведение, помещавшееся в ничем не примечательном комплексе зданий конца девятнадцатого века с актовым залом, коридорами, лабораториями, классными комнатами и прочим, среди которого главное место занимали огромная центральная доска объявлений, где вывешивались семестровые оценки и списки состава школьной команды по футболу, и всевозможные закуты, где можно было в лихорадочной спешке затянуться разок-другой сигареткой. Библиотека размещалась в средневековой постройке, возведенной в старом стиле из мелкозернистого песчаника, из которого, впрочем, сложено большинство ведомственных зданий в этой части Англии. Поблизости стояла большая протестантская церковь, не представлявшая для меня никакого интереса, поскольку католикам не дозволялось ходить туда. На газонах то тут то там можно было заметить древние каменные фрагменты; они служили отличными столиками для обеда на открытом воздухе.
Теперь же школа стала обжитым местом, сокровищницей, источником бурлящих потоками лавы эмоций, которые я никогда прежде не испытывал. За библиотекой из песчаника открывались обширные монастырские угодья, зернохранилища, молочные фермы, пекарни, складские помещения, конюшни, коровники, свинарники, пруды с рыбой, кузницы и прочие мастерские; это скопище протестантов когда-то, тысячу лет назад, было бенедиктинским аббатством — я мог бы каждый день слышать точно такие же взмывающие к небу песнопения во время вечерни, как и в первый день пребывания в Квэре.
Аббатство Сент-Олбанс возникло как раз на волне великих перемен в эпоху, бездумно прозванную в период правления королевы Виктории «средневековьем». То было время, когда здравомыслящие мужчины и женщины в смятенных чувствах и с отчаянной надеждой ожидали, когда великий король-реформатор достигнет цели всей своей жизни — объединения Европы. Территория эта — от Северного моря до Пиренейских гор, от Италии до Атлантического побережья — превосходила племенные, национальные и династийные амбиции, пребывая в единстве и мире, но, спустя столетия, под жестким давлением глупого патриотизма разлетелась на кровавые клочки. Первый император Священной Римской империи Карл Великий был правителем, снискавшим себе славу не искусством массовых убийств — дело для правителей тех времен обычное, — а воздержанием и глубоким почитанием учености, особенно той, которую он приписывал Алкуину Йоркскому — «Мастеру», лидеру великого интеллектуального возрождения, советнику при королевском дворе в Ахене, английскому бенедиктинцу.
Той осенью я раздобыл себе мужское пальто свободного покроя и с деревянными пуговицами — одну из тех бесформенных войлочных одежек с огромным капюшоном и широкими рукавами, какие способны были спрятать под собой толстые свитера экзистенциалиста. После школьных занятий у меня вошло в привычку плавно скользить вокруг аббатства и его окрестностей, накинув капюшон и спрятав руки в широкие рукава пальто, этого подобия монастырского одеяния. При этом я воображал, как великий Алкуин из самого Ахена приезжает, чтобы посмотреть, как продвигается работа, а я сопровождаю его. Или представлял себя добрым братом-монахом, который в точно такой же день точно такого же месяца какого-нибудь там 1156-го года неслышно бродит вокруг монастыря, мечтая об ужине из жирной рыбины, выловленной в прудах у подножия холма…
Однажды зимним утром, когда в аббатстве не было посетителей, я забрался на хоры и пропел несколько фраз, запомнившихся из григорианских песнопений. Протяжные ноты вознеслись под сумрачные своды арки за алтарем и откликнулись эхом вдоль старых камней нефа, тревожа призраки тысячелетия — звуки и мои, и не мои одновременно.
К сожалению, пальто имело желтовато-коричневый цвет, так что если кто и обращал на меня внимание, вместо монаха видел до странности сосредоточенного паренька, предпочитавшего проводить в странных местах до странного много времени. Однако сам я, стоя с капюшоном на голове, ощущал себя человеком в черном, жившем столетия назад и растворившемся в океане времени.
Потому что моей новой сущностью — не мимолетным увлечением, а очень даже серьезным делом — стала сущность монаха. Прошло уже больше года — достаточно для того, чтобы штук двадцать увлечений родились и умерли. Но это — осталось.
Итак, я стал отроком-монахом.
В то время как школьные приятели выбирали в своих музыкальных пристрастиях между Чаком Берри и Дейвом Брубеком, моим кумиром стал Григорий Великий, папа римский, живший в шестом веке. Для моих одноклассников слово Назарет означало шотландскую рок-группу, для меня же — город, в котором жил Иисус и где родилась его мать Мария. Пока парни лапали девчонок на задних сидениях машин, я, прошедший через страсть к замужней женщине, отрекся от мира с его похотливыми утехами. Сверстники колебались, к каким раскольникам примкнуть: владельцам мотоциклов или скутеров и решали жизненно важный вопрос длины прически; я же не мог дождаться того момента, когда, наконец, обрею макушку.
Со времени первого визита в Квэр на Пасху, случившегося почти год назад, я часто общался с отцом Джо, приезжая к нему или забрасывая многочисленными письмами. Все это лишь укрепляло меня в принятом решении, раздвигало границы представления о мире, который держится на связи интеллектуального и духовного.
Я досконально изучил каждую остановку в долгом пути на остров Уайт: нервное беспокойство при отправлении, монашескую отстраненность в многомиллионной толчее лондонского метро, предвкушение плавного перехода из кошмарных южных пределов города к зеленым пригородам графства Суррей и невысоким холмам Суссекса, полное забвение всего мирского при паромной переправе через Солент, вновь охватывавшее беспокойство по мере приближения к берегу, и… вот уже виднеется меж дубов похожий на шляпу гнома минарет аббатства.
А после я всегда слышал шарканье сандалий по линолеуму, шелест длинных одежд в коридоре, стук в дверь. И в комнату просовывалось забавное худощавое лицо того, кто стал причиной внутренних перемен, произошедших со мной, моим примером для подражания, моей опорой…
Помню, как однажды июльским днем отец Джо сидел в поле и, несмотря на пот в три ручья, стекавший под рясой, внимательно рассматривал через старомодные очки василек, при этом нежно водя своим узловатым перстом по его лепесткам.
— Тони, дорогой мой, все, что нам необходимо знать — вот оно. Господь любит нас, окружая такой красотой; Господь любит свои творения, свой прекрасный василек. В течение миллиардов лет красота существовала для одного лишь Господа, прежде чем появились мы. Красота существовала ради самой себя, in idipsum.[16] Порядок и гармония; дорогой мой, посмотри на синеву этих лепестков, она точь-в-точь как синева летнего неба.