Немой пианист - Паола Каприоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этих словах Надин прямо-таки пошатнулась. Теперь она уже не избегала моего взгляда и смотрела на меня широко раскрытыми, изумленными глазами, она даже схватила меня за рукав, словно хотела удержать. Ах нет, что вы, отговаривала она, в это время юноша обычно спит, не надо тревожить его. Я сказал, что мы только чуть приоткроем дверь, заглянем через щелку в комнату и, если свет погашен, тут же уйдем, не станем будить его.
Бедняжке ничего не оставалось, как последовать за мной, твердя по дороге свои напрасные доводы. Но я, сам понимаешь, не поддавался, мне хотелось выяснить, в чем же все-таки дело, да и, в конце концов, я просто обязан был разобраться во всей этой путанице и убедиться, что юноша в порядке. Если б ты спросил, чего я опасался, я бы затруднился с ответом. Ни минуты я не сомневался, что в такой час пациент у себя в комнате, и даже мысли не мог допустить, будто его там может не оказаться, однако не знаю, как иначе, если не этими тревогами, объяснить чувство невероятного облегчения, которое я испытал, когда, открыв дверь, увидел его сидящим на кровати в серой вельветовой куртке.
Несчастная Надин, сразу подумал я, ее несправедливо заподозрили в Бог знает каких прегрешениях. А поводом ко всему, вероятно, стала простая размолвка с ухажером (который уж наверняка у нее был), вот почему она разволновалась и неохотно со мной беседовала. Не успела в моей голове мелькнуть эта мысль, как девушка, стоя позади меня на пороге, прыснула и покатилась со смеху — ее душил истерический, безудержный смех, и, в изумлении глядя на нее, я тщетно пытался понять причины этого хохота.
«Нет, ничего… ничего», — повторяла она, задыхаясь и всхлипывая, пока я наконец не отправил ее в мансарду, а то она перебудила бы все отделение. Затем я подошел к пациенту и только тогда заметил, в каком он состоянии — он был в шоке, как в тот день, когда его нашли на пляже. Я наклонился над ним, и он отпрянул к стене, словно перепуганное животное.
~~~
Видите ли, доктор, вся разница вот в чем: люди смотрят себе на запястье, чтобы узнать, который час (точно так же сделали вы сейчас, довольно незаметно, впрочем). Я тоже вижу у себя на запястье цифры, но в круговороте утра, дня, вечера эти цифры, сросшиеся с плотью, не меняются, они не меняются на протяжении шестидесяти лет и останутся такими навсегда. Порой возникает ощущение, что, постарайтесь меня понять, это единственно верный набор знаков, самое точное время, застывшее на циферблате мира.
Время… С тех пор оно для меня остановилось, перестало бежать или, скорее, загустело и свернулось в короткий промежуток (в восемнадцать месяцев, которые могли бы длиться целый век или же, напротив, промелькнуть в одно мгновенье), и он повторяется до бесконечности, затягивая меня в бездну своей навязчивой цикличности: снова и снова проигрываются одни и те же сцены, эпизоды, ползет замкнутая цепь плотно пригнанных друг к другу событий, которые с юности преследуют меня неотступно, как ночной кошмар. Я помню их, как помнят музыку — фразу из сонаты или тему, проведенную через множество вариаций, ведь музыка — это тоже загустевшее, свернувшееся время, вырванное из любого контекста. В музыке раз за разом прокручивается завершенный цикл, причастный к гармонии мироздания, он проходит через все фазы, от бытия до апокалипсиса, и в нем — концентрация смысла и судеб (можно сказать это другими словами, если угодно), и при ближайшем рассмотрении в этом сгустке смысла кроется нечто страшное, пугающее. Помните, доктор, средневековые аллегории, которые разыгрывали на театральных подмостках? Там человеческую душу подвергали испытанию и потом определяли ее в ад или в рай, и все это разворачивалось на сцене за считанные минуты. Так вот, сдается мне, что сын, ниспосланный свыше, проделывает за роялем нечто подобное (и, замечу в скобках, я очень надеюсь, он скоро опять начнет давать свои вечерние концерты: сегодня я ужасно огорчился, узнав, что он не в состоянии играть), и точно так же испытываю душу я, когда заново переживаю те моменты — в воспоминаниях или в снах. Жаль, что теперь я уже не могу поставить душу на кон и сыграть другую партию; жаль, что из сценария не вычеркнуть ни строки и не добавить новой.
Я сказал «в снах»? Да, ко мне в самом деле вернулись сны. Вероятно, я должен был сказать вам об этом в первую очередь. Но дело в том, что я сам стараюсь не думать о тех снах, по крайней мере днем. К счастью, обычно это короткие сны, вереницы бессвязных образов, которые потом, при пробуждении, память пытается связать в мучительный сюжет. Длись они дольше, я бы, наверное, не вынес пытки, но между одним сном и другим мне милосердно даруются лоскуты блаженной тьмы без сновидений, они словно передышки, и я кое-как доползаю до рассвета, вот именно — кое-как, в последнее время с трудом, но все же доползаю, и в этом мое сомнительное везение. Каждому человеку везет по-своему, разве вы не знали? Везение — понятие настолько относительное, что его можно применить практически к любой ситуации.
Иногда я вижу во сне лицо, лицо одного из товарищей, чьи черты, думал я, давно уже стерлись из памяти. Исаака, или соседа по бараку, исследователя творчества Шиллера, или того, что шел, спотыкаясь, рядом со мной в колонне заключенных, и тогда выбрали его, а не меня, и еще многих других, о которых не представилось случая рассказать вам. И все эти лица — крупным планом или, если угодно, высвечены огнями рампы, на них словно падает яркий луч прожектора и вырезает их из темноты, выделяя каждую деталь и делая черты резкими, придавая им жесткости. Еще мне снится лагерь, правда совсем пустой, без заключенных и надзирателей: только длинные, стелющиеся по земле ряды бараков, колючая проволока, дымовая труба, которая одиноко торчит на фоне свинцового неба, все утопает в тишине и в снегу. Да, в снегу… Все было именно так (вы это знали?) в день, когда нас освободили, холодный январский день, — казалось, мир тогда перестал существовать. Не слышалось ни единого выкрика, ни приказа, ни даже лая собак. Лишь изредка сквозь наше безучастное, скованное стужей оцепенение доносились выстрелы и треск пулеметов, далекий и глухой, точно с другой планеты. Мы прислушивались к нему, и нам было все равно: разве кто-то мог предположить, что пулеметы имеют к нам отношение, когда ничего уже не имело к нам отношения? Наше сознание, подобно нашим телам, было не способно вырваться за пределы колючей проволоки, опутывавшей лагерь и в помощь которой, если такая необходимость вообще была, зима запорошила все вокруг снегом — снег шел неустанно, целыми днями и отгородил нас от мира еще одной, белой стеной. И когда мы увидели, как из этого белого небытия выныривают солдаты, незнакомые люди в незнакомом, чужом обмундировании… даже не могу передать, доктор, что я тогда почувствовал; эти мгновенья редко возвращаются в мои воспоминания и, кажется, ни разу мне не снились. Но снег я помню хорошо.
~~~
Вам лучше навести справки прямо там, в отеле «Альпийская роза», хотя, наверное, они ответят не сразу, ведь на носу Рождество. В праздничные дни отели в горных местечках переполнены, улицы искрятся разноцветными гирляндами, а жителей, так или иначе занимающихся обслуживанием туристов, охватывает странное, смешанное чувство религиозного трепета и меркантильного азарта в ожидании наживы. В городке, куда я решил поехать на Рождество, в декабре прошлого года все было именно так. В тот день я рано вернулся с лыж, солнце только начинало садиться, тени от гор потихоньку становились на снегу длиннее. В холле я заказал чай с куском пирога. Я не торопился возвращаться в номер: мне нравилось, что этот зал с низким потолком полностью в моем распоряжении, и хорошо было сидеть вот так, в одиночестве, любуясь через окно на заснеженные склоны, которые чередой набегали друг на друга.
Услышав музыку, я сперва подумал, что кто-то включил в соседнем зале радио. Я вполуха слушал мелодию, которая была чем-то бо́льшим, нежели просто фоном к моим праздным размышлениям, и только потом понял, что играют вживую; исполнение было безукоризненным, и неудивительно, что я принял его за трансляцию по радио. В трехзвездочном отеле, затерянном в альпийской глубинке, не слишком известной туристам, жить под одной крышей с великими пианистами доводится редко, однако я не знал, как иначе объяснить это маленькое чудо.
Теперь, разумеется, я весь обратился в слух. Я слушал внимательно и, призвав на помощь свои музыкальные познания, узнал в исполняемом произведении знаменитую фантазию Шуберта «Скиталец»; я, конечно, мог ошибаться, но с уверенностью скажу, что пианист играл Шуберта. Во всяком случае, я не знаю другого композитора, способного наполнить такой неизбывной печалью танцевальные мотивы, которые вызывают в памяти картинки сельских идиллий, и ни у кого другого я не встречал этих пауз, сосредоточенных и вместе с тем обожженных безумием: они внезапно прерывают стремительное течение мелодии. И именно тогда, когда я стал прислушиваться к игре, музыка изменила свой характер — сначала бурная, как ураган, она вдруг стала тихой и нежной, так что мне даже пришлось покинуть холл, и, пройдя через несколько комнат, погруженных в полумрак, я пробрался поближе к фортепьяно. Ноты звали меня, сплетая свой кристально чистый, трепещущий узор на фоне густых аккордов, они вели меня, шаг за шагом, до самой последней комнаты, где за фортепьяно — оно было вплотную придвинуто к стене, а по бокам стояли два раскрашенных деревянных ангела — я наконец увидел того, кто играл.