Лена и ее любовь - Юдит Куккарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без него она торопливо преодолела ступеньки главного нефа, по проходу в центре пошла вперед, к первой скамье. Единственный глухой колокол звучал близко и протяжно. «Медленно — значит, печально. Медленно — значит, нежно и взволнованно. Не то что быстро, — сказала она себе. — В любви тоже так». Она шла быстро.
Семейству в первом ряду пришлось подвинуться. Лену не трогало, что она сидит возле того, кто являлся ее отцом, будучи мужем ее матери. Непроницаемая пленка незаметно для окружающих скрывала ее. Материал она разработала с годами. Сердцеллофан. Если кто тронет, она выдаст материал за свою кожу. Что остается, то она играет на сцене.
Дальман последовал за ней и уселся рядом. Так Лена оказалась между мужем ее матери и Дальманом ее матери. Увидела пятерых теток из Айфеля, плечом к плечу, и все толстенные. Наверняка они спозаранку, в четыре, при двух термосах для чая и кофе погрузились в старую оранжевую «ауди». А вот кормили ли они в темноте кур, нарядившись в черные плащи, тесные им в бедрах? А плащи они чистили ли утренней кофейной гущей от выступивших на ткани белесых пятен? Сменяли ли напоследок резиновые сапоги на приличную обувь, ощутив при этом колотье в пояснице и одарив пустым, но не холодным взглядом мужнино фото на буфете? Сколько лет, как я овдовела? Все вопросы давно улажены, и в бесформенной сумке исчезает на случай дождя во время похорон зонтик-автомат, спутник жизни, единственный и незаменимый.
— Его-то зачем притащила? — прошептал отец Лене на ухо и улыбнулся Дальману.
— А что, я ведь у него живу. Мешает он тебе?
— Именно.
— Почему?
— Что люди подумают!
— Ну, и что он тебе сделал?
— Одевается по-идиотски.
Бросив взгляд на Дальмана, она снова обернулась к отцу, любезно улыбнулась и тихо проговорила:
— Сегодня еще ничего. Сегодня он не в маминой красной юбке.
Башенные часы пробили восемь. Лена, опустив голову и взглянув на свой джемпер, впервые почувствовала, что у нее намечается второй подбородок. Да ладно, «двойка» выглядит очень прилично, джемпер серый, кофта серая — на эту парочку можно положиться. Затем она огляделась и закинула ногу на ногу. Все встали. Она сидела. Это было шестнадцатого августа. Что осталось от этого дня? Почти ничего. Даже запаха кофе изо рта у Дальмана, когда он затянул первый хорал. Даже того, что в проповеди были отмечены лишь два качества ее матери — приветливость и любовь к цветам, что отец часом позже, пока они вместе шли первыми за гробом, шепнул ей, мол, в слезы не бросайся, а на вопрос, почему нет, ответствовал: «Пусть остальные не думают, что ты горюешь больше моего». Она видела перед собой лишь огромный гроб и внутри маленькую мертвую маму, которая под конец весила сорок девять килограмм, точно как в день свадьбы. Комок подступил к горлу, и тут уж ей стало не до того, как при каждом соболезнующем рукопожатии кольцо больно врезалось в палец, как бывшая ее учительница танцев жестким краем черной шляпы, размером с автомобильное колесо, вместо поцелуя клевала ее в лицо столько раз, что Лена уже готова была расплакаться, только чтоб не рассмеяться, и как чужая светленькая девочка тут же подхихикнула, а затем стукнула ее по ноге, где берцовая кость, чтобы указать обкусанным розовым ногтем на желтую розу в головах гроба и выпалить самые утешительные за день слова: «Гляди, моя дальше всех улетела!» Не осталось и того, как у могилы ей сказали, что она ведь дрожит, но не успела она отозваться, как прозвучал колкий ответ другой женщины: «Так она же без чулок!» Лена равнодушно побрела за всеми в кафе на поминки, равнодушно гоняла осу за накрытым кофейным столом, равнодушно прислушивалась даже к тому, как тетки из Айфеля, потирая руки после первой чашки кофе, уверяли, что теперь им значительно лучше. Кто-то рассказывал историю про залетевшего в дом попугайчика, которого две недели держали во фритюрнице и потом назвали Гаральдом, хотя это была самка, а в итоге все-таки купили клетку, чтобы можно было снова обжарить картошку. Не осталось и того, как начиная с этой истории все уже смеялись. А громче всех — Дальман перед двумя пустыми пивными кружками. Дальман, теребивший синие и желтые засушенные цветочки до тех пор, пока ваза не упала и из нее не вылилась вдруг вода на парадную скатерть, так что пришла официантка с тряпкой, а он, пользуясь случаем, заказал еще пива, но так и не получил, поскольку хозяин кафе запретил это сдержанным отрицательным движением. Не осталось для Лены и того, как у витрины с пирожными он наполнил две рюмки водкой и, подмигнув, одну подвинул к ней, как от него пахло в тот момент тортом «захер» и черным хлебом, как жена хозяина не сводила уничтожающего взгляда с развеселого муженька, обнимая при этом Лену соответственно печальному дню. И спрашивала, не помнит ли та рыжеволосую дочь семейства, с которой ходила в один класс. Лена вежливо стала припоминать, но так ничего и не вспомнила, в том числе и рыжих волос, и все равно закивала: да-да, именно рыжие отличаются упорством и верностью. Такие и по сию пору рады побывать дома на выходные, да-да, а такие, как она, Лена, ну очень рады, что рыжие одноклассницы из былых времен любят теперь смотреть на Лену по телевизору. Ничего не осталось от шестнадцатого августа, даже Дальмана, который потом с усилием встал, прошамкал «до скорого» в полупустой зал, откуда не получил ответа, толкнул дверь между кафе и торговым залом, увидел стоящую там Лену и нетвердой рукой тронул стекло. Потом скользнул мимо нее на улицу. Жена хозяина посмотрела ему вслед, убирая декор с витрины для тортов, и заметила, как он спотыкался на пути прочь, обернулась к Лене, закатив глаза, и недвусмысленно закатила их снова, увидев ту наедине с поднятой в тосте второй рюмкой водки. Лена думала: «Люди, которые спотыкаются, мне значительно милей». Взгляд ее упал на дверь. Дальманова лапа оставила белый след на стекле. Все, что принес с собою тот день, не сохранилось. Кроме одного.
Когда дверь ризницы открылась, когда тяжелые башенные часы пробили восемь и за толстым маленьким служкой, дергавшим колокол у двери, появился еще один человек, сердце ее забилось часто-часто, словно пытаясь о чем-то сообщить.
— А это кто? — взвыла Лена, перекрывая орган.
— «Храни нас, Пресвятая Дева», — выводили остальные, и от Дальмана шел запах кофе.
— А это Людвиг, — шепнул отец.
— Нет!
— Да.
— Нет!
— Да, сама же видишь.
— Как, почему?
— По желанию твоей матери.
Костюмер Георг первым заметил, что она больше не хочет быть актрисой. В тот вечер Лена, не помня себя, встала у столика в гримерной, и тут вошел Георг. У Георга был СПИД.
— Стол, — говорила она, пока дверь открывалась. — Стол, стол, стол!
Спектакль только что закончился, и Георг собирал костюмы в чистку. Она знала его десять лет с лишком. В трудные времена поступь Георга, нечеткие его, тяжелые, мелкие шаги, служила ей метрономом. Партнер Георга умер полгода назад, и всю их общую квартиру, включая немытую посуду, тот выставил внизу, в контейнере, чтобы немедленно и в полном одиночестве перебраться в меблированную комнату. Без стука войдя в гримерную с бельевой корзиной, Георг спросил:
— О чем размышляешь?
— Вот о чем: это стол или не стол? — и она нарочно толкнулась бедром о край.
Георг пощупал ее волосы, пересушенные новой краской.
— Да не мучайся ты, Лена.
— Вот этого-то я и не умею, — откликнулась она.
Он собирал с полу корсажи, трусики, наколенники и чулки, а снаружи, в коридоре, актерский смех уже переходил в крикливое кудахтанье кур, согнанных с насеста. Георг выскочил из гримерной, чтобы не пропустить какую-нибудь развлекуху. И только она осталась одна, как из стола начал расти человек, и начал отделяться от дерева, и стал окончательно плотью. Завершая воплощение, застегнул пиджак на нижнюю пуговицу и прислонился к краю стола. Прямо у его руки оказался поднос для шпилек. Цветом и формой точно такой, как подносики для пилюль в больнице.
— Вот и я.
— Что это значит?
— Ты меня звала, — объяснил Людвиг, выглядевший натурально. А почему бы и нет? Ведь являются же джины из бутылок, стоит только потереть горлышко. Может, они протискиваются и сквозь столы, если толкаться о край в полном отчаяньи?
— Что случилось?
— Ничего, Лена, спокойно, — вот что ответил Людвиг.
В одном и том же зеркале она видела и его спину, и собственное лицо. Волосы у него черные, лицо у нее белое. Взяла баночку с кремом, чтобы снять грим. От Людвига ее отделял один только стул. «Стул! — мелькнуло в голове. — Стул, стул!» Скользкими от крема пальцами провела по лицу. Из привычного движения родилась улыбка. Людвиг улыбнулся в ответ, и складка у него вокруг рта вовсе не свидетельствует об аскетическом образе жизни.
— Красивый у тебя халат.
— Черный, как ночь, — уточнила она. — А ты не изменился, милый.