Свет мой - Ким Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вижу, что не девка. Не слепой. Что ты здесь делаешь?
— Ква-ква, — заквакалось у меня в горле, — ква-квартирант я.
Он переспросил, и я почувствовал его облегченный вздох, как тихо про себя замурлыкал: «Ну-ну, посмотрим-поглядим, что за гусь в гнезде у лебедушки».
Я совсем растерялся, очки снял, на крыльцо опустился, и все-то мне стало безразлично: весна, этот незнакомец, мои вчерашние заботы, надежды. Все летело перекувырком, вверх тормашками, в бездну. Снова я увидел, как наяву, свое поле черным, глухим, поросшим чертополохом, крапивой. Поле надежд…
— Э-э, да ты… — услышал я будто во сне его голос. — Извини, браток. Извини. — И тут же твердо: — Будем знакомы. Капитан второго ранга Солнцев!
Он присел рядом на крыльцо. «Закурим, что ли?» — голос его был уже мягким, спокойным. Постучав папироской по пачке, он неловко сунул мне всю пачку.
— Зря отказываешься, браток. Сам Верховный курит. «Герцеговина Флор!» С какого фронта?
Я ответил.
— Ваши уже в Румынии, — он замолчал.
Ароматный дым плыл мимо моего лица. Казалось, это плыли воспоминания незнакомого мне человека, сидящего рядом…
Я понимал, что для него это были самые счастливые минуты жизни, сидеть на теплом родном крыльце, молчать, щуриться солнцу, слушать, как горласто, радостно, знакомо поет на всю улицу петух, как все вокруг в движении тепла и света.
Тонкая паутинка молчания колебалась и вот-вот должна была порваться. Я боялся этого, боялся новых вопросов, хотя уже и пришел в себя.
— Как тут мои? Живы-здоровы?
Я заставил себя рассмеяться и как можно более равнодушно ответить:
— Все нормально. Все хорошо, капитан второго ранга.
— Лады, — как-то устало сказал и он.
Снова курил он молча, снова я боялся его вопросов.
— Пойдем в дом, браток, — наконец-то очнулся от своих дум капитан второго ранга, — стол готовить, хозяев ждать. Как-никак на своей этой коробке с сорокового не был. А это что? — Он поднял с земли мою неоконченную поделку Лике. — Похоже Буратино? Да у тебя, гляжу, здесь целая мастерская! Сам художничаешь? (Мне отчего-то стало стыдно, хотелось даже руки спрятать за спину.) — Силен, браток. Силен… А кто ж расписывает красками?
— Лика. Помощница мне…
Мы прошли в дом, и он стал ходить по комнатам, приговаривая: «Чисто у вас, уютно, просторно. Чуешь, нет, солдат? Женщиной пахнет. Как… с персикового сада ветерком сладким потянуло… Э-э, браток, тебе это не понять. Только морякам дана эта тоска, ностальгия по дому, по земле родной.
Ходит он, вещи какие-то трогает, вздыхает, усмехается: хорошо ему — он дома. А мне каково? «Ишь, сколько игрушек понаделал, — в голосе его радость неподдельная, удивление. — Лике? Или просто? Хороши. Хороши. Талант. Да, не перестаю удивляться, восхищаться талантом. Вот у меня нет этого божьего замеса. Глубоко сожалею, страдаю! Эх! Мне бы маломальский талантишко… Уж я бы развернулся… И людей, и себя бы не обидел. А так что? На свет народился — вылупился… зачем, спрашивается? Какой в этом смысл? Какая во мне природой идея для человечества заложена? Не знаешь? Ведь не зря человек на землю приходит… творцом приходит, творить приходит. — Он громко в платок высморкался. — А хочется… Эх! Ну, ничего, непропащий я человек. Останусь на флоте — тоже дело».
Он уже раскрыл чемодан и стал выкладывать на стол что-то, а сам все говорил и говорил.
Я его почти не слушал — ждал Светлану, но странно: слово в слово запомнил его излияния.
«Удивляюсь таланту, — слышу, как сейчас, его бархатный баритон, — из неживой глыбы мрамора изваять нежнейшую благословенную Афродиту, женщину-идеал. Был до войны в Эрмитаже… так мизинцем коснуться ее боялся: теплая, тело розовым светом дышит… Или взять стихи. Слова… самые что ни есть простые, которые мы всю жизнь, каждый день по сто раз жуем-пережевываем. А вычеканит поэт из них такое — что и в огонь, и в воду за ними пойдешь и смерть не страшна: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…»
В это время дверь настежь распахнулась, так что на столе крынка зазвенела. «Юрий! О господи! Живой!» — И столько в голосе Светланы было звенящей радости, счастья…
— Ланка! Милая!..
Я бежал по улице, падал, снова поднимался, как тогда в атаке, не помня себя. Хотелось заплакать, освободиться от горя. Заплакать бы… да нечем…
Очнулся в поезде. Первое ощущение — что я несусь на загривке дикого зверя. Смертельно раненный, он кричит яро, стучит железными лапами, качается из стороны в сторону, пытаясь сбросить меня со своей спины. Потом понял: лежу на полу, в тамбуре вагона.
Может, все это сон? Может, я лежу контуженный в госпитале и — все мне приснилось? Во всем теле, в каждом мускуле, клеточке — боль, точно меня долго и расчетливо били. Голова гудит, и никуда не деться от этого больного гуда, в глазах моих, в глазницах пустых — огонь.
Все же я поднялся с пола. Вошел в вагон: мне нужны были люди. Без людей — страшно. Страшнее, чем в темноте.
…Так началась моя новая жизнь. Новая… да с чужих плеч… хреновая… горемыкающих. Ах, сколько их тогда, бедолаг, искалеченных войной, безруких, безногих, слепых побиралось по стальным вожжам матушки-России! Не-е, никто не хотел на чужой шее сидеть, чужой хлеб задарма есть — вот и пробивались, кто как мог. А такие, как я, то ж понятно — ориентир совсем потеряли.
Народ у нас добрый, жалостливый, сердобольный. Конечно, и в золоте — не все золото. Дряни разной, сволочей вонючих, жуковин помойных хватало. А народ наш добрый… подавали и на хлеб, на чай и на водку еще от этой доброты оставалось.
Вскоре раздобыл я гармошку, старую ливенку. Не так стыдно стало свой харч зарабатывать.
А к водке привык. Выпьешь чуток — полегчает на душе, точно ангельские крылышки за спиной вырастают. Хороши крылышки, а в рай не пускают… В конце концов допился до чертиков. Да-а, в прямом смысле. Хорошие ребята, никогда в чарке не откажут и потолковать с ними очень даже было любопытно.
Так и кочевал из поезда в поезд: то у Тихого океана похмелюсь, то у Черного моря.
Как выкарабкался, спрашиваешь? Долгая история, другой рассказ. Может, после душа помягчает, тогда уж и можно на другой рассказ рассупониться. Сразу-то на-гора всю жизненную руду выдать… Ох, как трудно! Одно скажу: как-то с крутого запоя совсем заболел, ну и… решил… сам понимаешь…
Мучаюсь, лежу, жду ночи. Все! Вышел весь Василий Суханов, солдат русский. Вышел весь — и плохой, и хороший. Ни души, ни мыслей во мне — дерево деревом, а в голове боль такая: по мозгам сверчок-дурачок своим смычком зудит. Все. Кончать надо. Блазнится опять: тараканы усами скрипят, а вода под краном сама с собой разговаривает человеческим голосом… Кое-как уснул. Проснулся ночью или просто приснилось-привиделось: мать моя, матушка рядом сидит, на меня смотрит, седой головой качает, плачет: «Где ж это ты, Василий-Василек, соколик ясноглазый, летаешь-бываешь? Кто ж это, чаромудрый, память твою зашиб, заел-зажевал и на ветер-пыль выплюнул? Пошто забыл мать родную? — торкнула она меня кулачком сухоньким в грудь. — Пошто?!..»
Плачет мамушка, слезы капают, горючие.
«Смерть ко мне каждый день ходит, — слышу ее тихий голос, — каждый день… Пока отговариваюсь: мол, подожди, смертушка, вот-вот сын приедет-прилетит, тады вся твоя. Эх, сына, знаешь, как трудно, в глаза смерти смотреть! Устала я… Сил во мне никаких нет. Тебя бы хоть полглазочком глянуть да помереть спокойно. Пошто обижаешь меня, сынок? Я ли тебя худому учила? На-ка глянь-ка в зеркальце мое…»
Поднесла мамушка свою маленькую ладошку к моему лицу… глянул я, вижу: двор наш песком желтым посыпан, куры ходят, петух Петрован на поленнице важно стоит, женщина какая-то Чернушку из двора выгоняет… А мамушки моей нигде нет. Женщина та… махнула Чернушке рукой: мол, иди, иди, кормилица, иди… Затем повернулась ко мне лицом. Светлана! Свет мой!..
Проснулся, пот с меня — градом. Прошибло всего. Не может быть, думаю. Не может такого быть! Сон это.
Да-а… Уму непостижимо — какие в себе человек силы таит?! Тайна из тайн…
Тут же на какой-то станции выскочил: перво-наперво в баню, в парикмахерскую. Жарил себя, жарил, как вшу какую, ни один веник об себя обломал — дурь пьяную выбивал, ни одну шкуру с себя спустил… Вышел… как из преисподней, почти новенький. В магазине приоделся с ног до головы и — полетел-поехал-покатился домой.
Что ты! В рот — ни грамма! До сих пор друзья в застолье корят.
Эта белоглазая стерва так в меня впилась — с мясом не оторвешь. Все на уме: где бы, как бы опохмелиться. Выдержал. Трясло всего, крутило, в тоску гнало… Вспоминать страшно. Теперь рассказывать легко…
Верно сказано: любовь сильнее смерти. Вот любовь и победила. Ну, кратко: вся правда вышла — Светлана с Ликой у нас дома, а мамушки-мамы моей нет… Умерла. Не дождалась сына беспутного. За неделю до моего приезда ушла… Так-то вот. Пошел я в тот же день, как приехал, на кладбище. Землю бы ел, еще раз глаза бы потерял, только б у нее живой прощения попросить, горе с ее души снять. Ведь ждала меня. До последнего часу ждала!