Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые за долгое время мы были вдвоем в тишине, и мысль, что она в таком состоянии должна еще и работать, показалась мне чудовищной — мы все сошли с ума, как это могло произойти? Надо было срочно прекращать съемки. Хотя я знал, что она придет в ярость, расценив это как обвинение в том, что из-за нее провалилась картина. Не говоря уже о карьере.
Я вдруг поймал себя, что от безысходности уповаю на чудо. Она проснется, а я скажу: «Господь вернул тебе свою любовь, дорогая». И она поверит! Захотелось стать верующим, чтобы она тоже обрела веру. Все встало на свои места, мы изобрели Бога, чтобы не умереть от жизни, где самая большая реальность — это любовь. Я представил, как ее жесткий страдающий взгляд исполнится сокровенности и кротости, в этом для меня была ее суть, ее неповторимость. Все остальное, влекущее и пугающее в ней и в других, лежало по ту сторону любви.
А что было бы, фантазировал я, перестань она быть кинозвездой, — смогли бы мы жить как самые обычные люди, на равнине, далеко от высочайшего пика, где воздух сильно разрежен? Эта мысль вдруг выскочила из-под меня, как костыль, и образ Мэрилин потерял свои очертания. Что бы она делала, едва умея писать, в обыденной жизни? Увлеченный видением, я продолжал представлять, как спокойная, позабывшая об изнуряющих ее страхах Мэрилин, молодая, от рождения интеллигентная женщина, днем занимается своими делами, а вечером, умиротворенная, ложится спать. Возможно ли это? В своей безвестности она была мне намного дороже.
И тут я осознал собственный глубочайший эгоизм, ведь положение кинозвезды было главным достижением ее жизни, ее триумфом. Что бы я сказал, если бы условием женитьбы мне поставили отказ от творчества? Весь ужас был в том, что между нею и этой кинозвездой не существовало малейшего зазора. Ее убивало то, что она Мэрилин Монро. Иного ей было не дано. Она жила от фильма к фильму, и отказаться от славы для нее в буквальном смысле означало зачахнуть. Она с наслаждением возилась в саду, любила переставлять в доме мебель, покупать какую-то ерунду вроде лампы или кофейника. Все это было предуготовлением к уютной жизни, которой она не могла долго выносить, и в порыве новой роли опять устремлялась к луне. С юных лет, сначала в мечтах, а потом в жизни, она установила особые отношения со зрителем, и лишиться их для нее было все равно что отторгнуть кусок живой плоти.
Вожделея о чуде, я понял, что никакими умозрительными решениями ее не спасти. Только мгновенный шок, отрезвляющее видение собственной смерти могло бы подвигнуть ее на отчаянный шаг снова обрести веру. Похоже, понимая это, она ввергала себя в краткое наркотическое забытье, раз от разу становившееся все опаснее.
Я не располагал тайным знанием, чтобы спасти ее. Не мог взять и повести за руку, так как она отказывалась протянуть ее мне. Единственное — вера, что я ее последняя опора, и та покинула меня. Трудно было допустить, что ей вообще кто-нибудь в состоянии помочь.
Одно было непреложно — она не может закончить съемки. Но этот провал подтвердил бы наихудшие опасения, что она находится под магнетической властью жуткого прошлого и не в состоянии совладать с собой. Она спала. А я еще раз страстно посетовал, что не умею молиться и не могу сотворить для нее образ, о котором знает только любовь. Хотя и это бы не спасло.
Около года назад, когда Мэрилин снималась в Голливуде в глупейшей комедии «Давай займемся любовью», к нам заглянул Уолтер Уэнджер, предложив подумать о сценарии по повести Камю «Падение». Я перечел ее, но желания писать сценарий не возникло, и мы просто поговорили. Я слышал, что в период гражданской войны в Испании Уэнджер поставил «Блокаду» с Генри Фонда и Мадлен Кэролл, фильм, который стал одной из немногочисленных попыток Голливуда отреагировать на поражение демократии. Несмотря на завуалированную поддержку республиканцев, фильм пикетировался ура-патриотическими силами. Уэнджер производил впечатление серьезного и очень образованного человека. Однако по нему сразу было видно, что он режиссер старой голливудской закваски, и я вспомнил, что где-то читал, будто несколько лет назад он застрелил любовника своей жены.
Если опустить философский подтекст, то «Падение» — история о сложности взаимоотношений мужчины с женщинами, которую отодвигают на второй план сосредоточенные рассуждения повествователя-мужчины об этике, в частности о том, можно ли осуждать человека за ужасный поступок, когда он остался равнодушным к чужому зову о помощи. Антигерой, от лица которого ведется повествование, выступает в роли «судьи-грешника», преследуемого сознанием вины за то, что не остановил девушку, которая на его глазах бросилась вниз с моста.
Повесть была тонко выписана, но ее финал заставил предположить, что автор хотел поставить более серьезную проблему, чем чье-то равнодушие к чужому крику о помощи. Рискуя жизнью, можно было спасти девушку и обнаружить, что ее спасение вовсе не в тебе, сколь бы заботлив и внимателен ты ни был, а в ней, и только в ней самой. А что, если в худшем случае попытка спасти диктовалась тщеславием и любовью? Может ли болезненное себялюбие перечеркнуть этическое деяние? Возможно ли, исходя из самых искренних побуждений, спасти того, кто отказывается от спасения? Может быть, все дело в том, чтобы пробудить в человеке стремление к жизни? А если это невозможно, то с какого момента тот, кто спасает, обречен на неуспех? Можно ли оправдать неуспех и в каком случае? На мой взгляд, «Падение» обрывалось слишком рано — там, где начиналась самая большая боль.
В конце концов, самоубийство может выражать не только разочарование в себе, но и ненависть к другому. В Китае по традиции самоубийца вешался в дверном проеме дома своего обидчика. Это было не только сведением счетов с собой, но и своеобразной формой мщения. Согласно христианской морали, тех, кто наложил на себя руки, было запрещено хоронить на кладбище. Не потому ли, что этот человек умирал не только в ненависти к себе, но к Богу, божественному дару жизни?
Ее сон вовсе не походил на сон, но был пульсацией измученного существа, которое сражалось с демоном. Как его звали?
Она видела себя жертвой, которую все предают, как будто была пассажиром в собственной жизни. Однако, как и все, она была еще и машинистом, ибо не бывает иначе. Похоже, она догадывалась об этом, но не хотела мне признаться. Поэтому я был бесполезен и только раздражал ее. Самая страшная ирония заключалась в том, что, не приняв этот образ жизни, я предпочел избавить ее от него, только укрепив уверенность, что она жертва. Я отверг мрак, в котором она жила, не признав его власти над нею, она же восприняла это как отказ от нее самой. Только божественная благодать могла даровать ей спасение, но этого не произошло. Ей ничего не оставалось, как защищать свою невинность, в которую она не верила в глубине души. Невинность губит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});