Беседы. Очерки - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2000
Страх, который больше страха смерти
Много лет назад Даниил Гранин в книге «Страх» описал состояние человека, которому довелось жить в сталинскую эпоху: «Что это был за страх, трудно себе ныне представить. Нечто мистическое, страх, который больше страха смерти, страх, от которого цепенела мысль… Олицетворением такого страха был Иосиф Сталин. Он внушал почитание, преклонение и ужас одновременно, как в демонологии Самаэль, злой дух, глава всех сатанов». Выветрился ли из нас самаэлевый дух, или же мы и спустя полвека продолжаем пребывать под гнетом былых напастей, по-прежнему цепенея от ужаса при воспоминаниях и ожидая прихода нового «отца народов»? Об этом — разговор с живым классиком отечественной литературы.
— К 50-летию со дня смерти Сталина социологи приурочили очередной опрос, и оказалось, что более половины россиян с симпатией относятся к вождю, положительно оценивают его роль в истории, поддерживают проводимую им политику. Цифры — упрямая вещь, Даниил Александрович. Выходит, Сталин жил, Сталин жив, Сталин будет жить?
— Не знаю, на результаты какого опроса вы ссылаетесь, но у меня иное представление о состоянии умов соотечественников. Сталин, на мой взгляд, доживает. Или отживает, если угодно.
— Что дает Вам основания так думать?
— Например, то, что страха в обществе стало меньше. Иногда его даже не хватает.
— Как-то Вы написали: «Скажи мне, чего ты более всего боишься, и я скажу, кто ты. Человек, лишенный страха, был бы страшен». Правда, Вы не обозначили, чего именно следует бояться.
— Закона, собственной совести, дурной славы… Существует множество страхов — естественных, здоровых, патологических, индивидуальных: страх перед толпой, страх перед неизвестностью, страх политика потерять популярность, страх бизнесмена лишиться капиталов… Страхи определяют время, историю и личность. И, кстати, неправда, будто страх только разрушает. Он может быть и созидательным.
— Вы много боялись в жизни?
— Конечно. Наверное, впервые по-настоящему испугался, когда выслали моего отца. Он стал лишенцем, человеком без гражданских прав.
— За что его так?
— Тогда не спрашивали: за что? Отец работал лесничим. Наверное, обвинили в порче народного имущества или чем-то подобном. Точную формулировку не помню. В ту пору многих отправили в ссылку. Отец попал в Бийск, где снова занялся привычным делом — уходом за лесом.
— Вам было страшно за отца или за себя?
— Тот страх не делился на составляющие, он поглощал тебя полностью. В нашем классе родителей большинства ребят посадили, расстреляли. У моего близкого товарища Толи Лютера сначала забрали и казнили отца, потом пришли за семьей… Никто никаких вопросов не задавал, люди исчезали без объяснений, и от этого становилось еще страшнее. Когда меня отказались принимать в комсомол, я почувствовал себя изгоем, неполноценным человеком. Поступил в электротехнический институт, но меня исключили оттуда из-за отца. Пришлось идти в другой вуз, где не было специальностей, связанных с военными секретами… Этот жуткий комплекс непонятой и непонятной вины сильно отравлял организм; со временем от него можно было избавиться, вылечиться, но это отнимало массу сил. Впрочем, освободиться от тяжкого морального груза удавалось далеко не всем, а если учесть, что болезнь поразила значительную часть нашего народа, станет понятно, какую травму обществу нанесла сталинская эпоха. Вдумайтесь: с 1935 по 1941 год было арестовано и сослано в ГУЛАГ двадцать миллионов человек, семь миллионов расстреляно! Добавьте жен, детей, иных ближайших родственников «врагов народа» и получите астрономическую цифру изувеченных сталинизмом людей, которым так и не удалось реализовать себя.
— Это ведь не могло не привести к изменениям в сознании на генетическом уровне, верно?
— И все-таки время — лучший лекарь. Каждое последующее поколение избавлялось от страхов, которыми были отягощены мы. Хотя, безусловно, у любой медали две стороны. Недавно ко мне приходил ваш коллега, корреспондент уважаемой газеты. Должен сказать, с некоторых пор я отказываюсь от большинства интервью, но тут меня уговорил главный редактор. Словом, пришел молодой человек и начал расспрашивать о Великой Отечественной, о том, почему я ушел на фронт добровольцем, хотя работал на Путиловском заводе и имел броню, освобождение от призыва. В тоне журналиста было такое снисхождение, неподдельное удивление и неприятие, что я не стал ничего отвечать. Все равно он не понял бы. Более того, я почувствовал, что и сам не хочу говорить о долге, патриотическом порыве. Эти слова и чувства понятны представителям моего поколения, даже дочь и ее ровесники никогда не спросили бы меня ни о чем подобном, а вот нынешней молодежи вряд ли возьмусь растолковывать, почему записался в народное ополчение и попал в окопы с бутылкой зажигательной смеси в руках. У меня даже винтовки не было, не говоря уже про автомат, но я шел вперед и без колебаний умер бы за родную страну. Хотя умирать, конечно, не хотелось…
— Но «За Родину! За Сталина!» кричали, Даниил Александрович?
— Легенды! Да, поднимаясь в атаку, люди орали от страха, себя подбадривали, врага испугать старались. Одни матерились в голос, другие вопили: «Ура!», третьи молились, четвертые вспоминали родных… Но не товарища Верховного главнокомандующего. Во всяком случае я подобного ни разу не слышал, а только читал. У нас выпускалась окопная газетка, которая так и называлась — «За Родину, за Сталина!»… Но продолжу рассказ про Вашего молодого коллегу. Может, и нет ничего плохого в том, что он не понимает меня. Новое поколение про тоталитарное государство и сталинские репрессии знает лишь из учебников истории и соответственно относится, воспринимая все, словно факты из прошлого, почти столько же древнего, как монголо-татарское иго. Осуждать молодежь за это глупо. Вопрос в ином. Работая над романом о Петре I, я постоянно ловил себя на мысли, что судить о людях минувшей эпохи, оценивать их поступки можно только по законам того времени. Сделать это чрезвычайно сложно. Существует колоссальный риск подмены понятий. Проще простого, глядя на мир из 2003 года, пригвоздить Сталина к позорному столбу истории. Только что это даст? Надо вернуться лет на семьдесят назад и попытаться ответить на вопрос: предполагало ли то время иной стиль руководства, нежели избранный «отцом народов»? Убежден, Сталин — верный продолжатель дела Ленина, он довел до логического конца построение системы, фундамент которой закладывал вождь мирового пролетариата. Другого не могло быть в условиях диктатуры одной партии и одной идеологии, когда любое инакомыслие и даже намек на оппозиционность карались. Система позволила Сталину добиться того, к чему он стремился, о чем мечтал, — единоличной абсолютной власти. Сперва были уничтожены оппоненты, потом объявлены «врагами народа» вчерашние соратники, все, кто мешал движению к цели.
— Иными словами, Даниил Александрович, если бы на месте одержимого маниакальной жаждой власти Сталина оказался другой человек, рек крови, пролитых Виссарионовичем, — все равно было бы не избежать?
— Вы ведь знаете: история не терпит сослагательного наклонения. Полагаю, не забыли и то, что она, история, не бывает плохой или хорошей. Сталин оказался наиболее последовательным и целеустремленным, он четко представлял, чего хочет, и по трупам шел наверх. Культ личности оградил его от посягательств на трон, исключил появление любых соперников. При жизни Сталина никто не смел даже думать о смене лидера. Более того, и после его смерти от Хрущева потребовалось, полагаю, колоссальное мужество, чтобы осмелиться на антисталинский доклад на XX съезде партии. Без сомнения, это был героический поступок.
— И мотивы, которыми при этом руководствовался Никита Сергеевич, Вас не смущают?
— Это не имеет значения. Хрущев разрушил культ, который строился, казалось бы, на века. Я не историк и могу говорить о собственных ощущениях. В 1956-м году я пережил настоящий шок.
— Закономерен вопрос о трансформации Вашего, Даниил Александрович, отношения к Сталину.
— Вопрос закономерен, но ответить на него трудно… Я сказал Вам о потрясении после доклада о развенчании культа личности, но ведь тремя годами ранее смерть вождя тоже казалась мне катастрофой, личной трагедией. Удар был невероятный. Услышав по радио страшную весть, я тут же отправился на Дворцовую площадь Ленинграда — она тогда называлась площадью Урицкого. Все огромное пространство было заполнено рыдающим, растерянным, потрясенным народом. Никто не проводил митингов, не произносил речей — нет. Люди интуитивно собрались вместе, чтобы заслониться, спрятаться от горя. Слишком страшно, жутко казалось остаться в такую минуту одному. С Дворцовой мы с женой пошли на Московский вокзал, я хотел во что бы то ни стало поехать в столицу и лично проститься с вождем, участвовать в похоронах. Билетов, разумеется, не оказалось, пробиться в Москву было невозможно, и все равно я не мог представить, как жить дальше, что делать, во что верить. Внутри сидело ощущение, будто мир рухнул, всему пришел конец. Сталин умер! Пока это не случилось, почему-то никому в голову не приходила банальная мысль, что он, как и любой другой, — смертен, что тело его бренно. Наверное, это результат работы советской пропагандистской машины, не допускавшей отношения к Сталину как к равному. Он был высшим существом, богом.