Что вдруг - Роман Тименчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сопутствующие петербургской теме мотивные клише, тоже заведомо статичные в эту пору, скажем, происхождение столицы как материализация бреда —
И здесь на зараженном нервеИз бреда создал ЧародейДворцы, темницы, храмы, верфи,Призрак мятущихся людей.
(Евгений Недзельский)
или первородный грех города на костях («На спинах держат град старинный сто тысяч мертвых костяков» – Н. Агнивцев, «Хрустел под бледным Петроградом коварный костяной фундамент» – Евгений Шах), или реванш топи блат –
И пошатнулся всадник медный,и помрачился свод небес,и раздавался крик победный:«Да здравствует болотный бес».
(Владимир Набоков), —
все эти общие места и их производные преломляются новообретенной динамикой, энергией эпистолярного посыла, ведь многие из эмигрантских стихотворений – это в своем роде «письма туда».
Во все эти статические конструкции темы и жанров (а среди жанровых инерций числятся и псалмы-плачи об утраченном Иерусалиме) вписана диахроническая динамика двойной метаморфозы. Ибо эмигрантская стиховая петербургология прошла несколько стадий (в какой-то мере они соответствуют массовым изменениям эмигрантской психологии и историософии). Первая восходит к метаморфозе послереволюционного года, когда вся поэтическая эмблематика изменила семантику, начиная со шпилей и шпицев —
Осенний день раскинул крыльяНад утомленною землей, —И петербургская БастильяБлестит кровавою иглой —
(Б. Башкиров-Верин)
и кончая самим «Медным всадником»:
И веще мнится, что с гранитаСтаринной злобы не тая,Виясь ползет из-под копытаПолуожившая змея.
(Александр Рославлев)
– последняя неоднократно шипит в разных эмигрантских стихах, ну например, —
Там, где могучий Всадник Медный,О вековой гранит звеня,Сдавил главу змеи зловреднойКопытом гордого коня, —Из-под гранита пьедесталаПробился новый злобный гад,Его раздвоенные жалаКоня и всадника язвят.
(Александр Федоров, 1924)
Происходит смена функций персонажей петербургской неомифологии начала века2 – Медный Всадник во время наводнения 1924 года у Вадима Гарднера говорит:
«Ты бушуй, красавица-царица,Гневом обуянная Нева,Покарай потомков ошалелых,Ты в отмщениии своем права.Осквернили детище Петрово,Переименован в ЛенинградЧудный город, плод мечты высокой,Парадиз мой обратили в ад».
В общем, происходит обращение, перевертывание, перезаполнение одической формулы «Где прежде – там ныне» – примеры слишком многочисленны, приведем лишь один, где город персонифицирован в его этимологически производном духе места – в городовом, с которым Блок попрощался в травестии городского романса:
Не слышно шуму городского,Над Невской башней тишина,И больше нет городового —Гуляй, ребята, без вина
Эмиграция реабилитировала этого неизменного носителя сатирической ноты (кажется, только Маяковский с его урбанистическим пантрагизмом выбрал его в свои двойники: «Где города повешены и в петле облака застыли башен кривые выи – иду один рыдать, что перекрестком распяты городовые»). Показательна в этом смысле история стихотворения Александра Радзиевского «Мечта обывателя», напечатанного в «Новом Сатириконе» послефевральским летом 1917 года:
Городовой… как звучно это слово!Какая власть, какая сила в нем!Ах, я боюсь, спокойствия былогоМы без тебя в отчизну не вернем.…Где б ни был ты, ты был всегда на месте,Везде стоял ты грозно впереди.В твоих очах, в твоем державном жестеОдин был знак: «Подайся! Осади!»…Мечтой небес, миражем чудной сказкиОпять встает знакомый образ твой…Я заблудился без твоей указки.Я по тебе скорблю, городовой!
В широких слоях эмиграции это стихотворение потеряло свою ироническую интонацию, а заодно и автора – в сан-францисских изданиях «Блистательного Санкт-Петербурга» 1960-х оно было отписано Н. Агнивцеву, а лос-анджелесский журнал «Согласие» хотел видеть автором расстрелянного князя Владимира Палея.
Низший чин полицейской стражи покрывается лирической дымкой —
Посередине мостовойседой в усах, городовойстолбом стоит, и дворник красныйшуршит метлою.
(Владимир Набоков)
Пар валит от жаркой конской выи,Пристав шел – порядок и гроза,И уже без слов городовыеПоднимали строгие глаза.
(Валентин Горянский),
приобретает героические обертоны – при воспоминаниях о февральских днях:
В этот день машины броневыеПоползли по улицам пустым,В этот день… одни городовыеС чердаков вступились за режим!
(Арсений Несмелов)
монументализируется через сближение с памятником Александру III:
Но неизменно каменное словоНасмешника Паоло Трубецкого:Гранитные комод и бегемот,И всадник, в облике городового,Украшенный кровавым бантом зря;Февраль слиняет в ливнях Октября!
(Александр Перфильев)
и, подобно Милицанеру из поэзии будущих эпох, стоит, исполненный предчувствий, в центре санкт-петербургского космоса:
Вблизи Казанскаго СобораМальчишки продают цветы.За тенью синею забораСкамейки желтыя пусты.Восходит солнце над Невою,Церквей сверкают купола.Летит в лазурь над головоюАдмиралтейская игла.Фигура резкая застылаГородового на посту.Глаза его глядят унылоКуда-то мимо, в пустоту!
(Анна Таль, 1925)
Ко второй половине 1920-х – стихи экс-петербуржцев о Петербурге начинают наследовать энергию очередной метаморфозы – ностальгической. Как говорила Ахматова: «Вы заметили, что с ними со всеми происходит в эмиграции? Пока Саша Черный жил в Петербурге, хуже города и на свете не было. Пошлость, мещанство, смрад. Он уехал. И оказалось, что Петербург – это рай. Нету ни Парижа, ни Средиземного моря – один Петербург прекрасен», повторяя, впрочем, наблюдения К.И. Чуковского в предисловии к книге Саши Черного в «Библиотеке поэта»3. В стихах появляется топика и риторика, заставляющая вспомнить чеховский пассаж (эта фраза приводится как пример чеховского блеска в лекциях петербуржца Набокова, придирчивого наблюдателя эмигрантской стилистики): «Обыватель живет у себя где-нибудь в Белеве или Жиздре – и ему не скучно, а приедет сюда: «Ах, скучно! ах, пыль!» Подумаешь, что он из Гренады приехал». Возникает конструкция «здесь и там», как и называется стихотворение В. Гарднера – где даже финские конькобежцы его не устраивают:
И образы прежней РоссииРисуются снова в мечтах.Вот вижу зиму в Петрограде;Скользят по катку на «Прудках».…Подружек ведут гимназисты;Идет за четою чета…Свежи по зиме поцелуи,И нектара слаще уста.…Ребята в Руси говорливей,Проказники много резвей;Смышленей, смелее мальчишкиИ девочки наши нежней.
То есть стихи подзаряжаются энергией преодоленного заблуждения, снятого проклятия, усмиренной злобы. Есть и еще один динамизирующий поворот темы, еще один энергетизирующий момент для ухода от штампа, которым чреваты стихи из раздела patriotica на чужбине. Из прошлой петербургской жизни выбираются реалии, которые ранее, в 1910-х, несли тему континента («серым пеплом от окурка Европы» назовет Петербург Евгений Недзельский), скажем, «пармские фиалки» или магазин «Цветы из Ниццы» – как у М.Струве —
Здесь о садах на море бирюзовомМечтает привозной французский рай, —
то есть компоненты того зазеркалья, в который ныне переместился пишущий и которые в своем соприродном контексте начисто лишились своего поэтического ореола, как, скажем, более или менее достижимая Ницца в воспоминательных стихах Николая Оцупа о 1918 годе:
Где снегом занесенная Нева,И голод, и мечты о Ницце,И узкими шпалерами дрова,Последние в столице.
Воссоздание опознаваемого города в лирическом стихотворении состоит во введении уникальных зрительных и слуховых деталей, а в петербургской поэтике начала прошлого века, как правило, сочетания тех и других, и обычно – минимума этих деталей, звукозрительной пары:
Последний свет погас в окнеИ мы следим в сияньи братском,Как медный всадник на конеЛетит по площади Сенатской.
И вот навек запечатленТот миг… Загадочно-недавенВ моих ушах, как сон, как тлен,Звенит-звенит еще – «Коль славен»…
(Татиана Остроумова)