Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня к вам несколько вопросов, гражданин Никандров. Мне хотелось бы узнать, кто, по вашему мнению, сейчас наиболее талантлив в России – в литературе, живописи, в театре?
– В литературе – я, – улыбнулся Никандров. Улыбка сделала его жилистое, напряженное лицо совершенно иным – каким-то неуклюже-добродушным, открытым. – Это если по правде. В принципе я должен ответить: Бунин, Горький, Блок.
– Бунин в Париже, а меня интересует Россия.
– Бунин может быть хоть в Америке – он принадлежит только России.
– Думаете, Бунин хочет принадлежать этой России?
– А вы убеждены, что эта Россия навсегда останется этой?
– Я не готов к ответу, хотя бы потому, что сочинений Бунина не читал и знаю о нем лишь понаслышке.
– Значит, вы интересуетесь российскими литераторами лишь как фигурами в политической структуре? Тогда у нас разговора не получится.
– Я бы солгал вам, сказав, что меня не интересует политическая структура. Но я живо интересуюсь и беллетристикой.
– А я беллетристикой не интересуюсь. Я принадлежу литературе.
– Где я могу купить ваши книги?
– Меня не очень-то издают здесь…
– Я готов помочь вам с изданием в Париже.
Никандров внимательно посмотрел на француза и ответил:
– За это спасибо, коли серьезно говорите.
– Я говорю серьезно… Прежде чем мы обратимся к вашему творчеству, хотелось бы спросить о том, кого вы здесь цените из живописцев?
– Талантов у нас – много. Лентулов, Сарьян, Кончаловский, Малявин… Да не перечтешь всех… А Коровин, Нестеров?!
– Я благодарю бога, – широко улыбнулся француз, – вы первый русский, который сказал, что в Москве есть таланты.
– С кем же вы тут встречались? С этой мелюзгой, – Никандров кивнул головой на посетителей столовой, – смысла нет говорить. Сущие скорпионы. Хуже комиссаров – те хоть знают свое дело, а эти только повизгивают из подворотни. Цыкни на них – хвосты подожмут и в кусты. Но говорят – «талантов здесь нет»…
– Талантам трудно здесь?
– А где таланту легко? Конечно, таланту сложно, ибо он хочет искать свою правду, а она – всегда в нем, в его мировидении.
– Вы не согласны с Марксом – «человек не свободен от общества»?
– Не согласен. Человек рожден свободным: никто ведь не отнимал у него права распоряжаться жизнью по собственному усмотрению.
– Определенные ограничения введены и на этот счет: несчастных самоубийц не хоронят на кладбищах, только за оградой.
– После меня хоть потоп.
– Мне казалось, что литератор прежде всего думает о согражданах.
– Пусть литератор думает о себе. Но до конца честно. Это будет хорошим назиданием для сограждан, право слово.
– Вам трудно жить здесь с такими настроениями?
– Мне трудно здесь жить. Но не от настроений.
– Собираетесь покинуть Россию?
– Да. Я хлопочу о паспорте.
– Если вы дадите мне свои рукописи, возможно, к вашему приезду будет готова книга.
Никандров поднялся:
– Пойдемте из этого борделя…
На улице дул студеный ветер.
– Ни в одной столице мира нет такого уютного и красивого Лобного места, как в Москве. Знаете, что такое Лобное место? Здесь рубили головы. Заметьте: о жестокостях в истории Российского государства написаны тома, но за все время Иоанна Грозного и Петра Великого народу было казнено меньше, чем вы у себя в Париже перекокошили гугенотов в одну лишь ночь, – продолжал Никандров. – Мы жестокостями пугаем, а на самом деле добры. Вы, просвещенные европейцы, – о жестокостях помалкиваете, но ведь жестоки были – отсюда и пришли к демократии. Это ж только в России было возможно, чтобы Засулич стреляла в генерала полиции, а ее бы оправдывал государев суд… Мы – евразийцы! Сначала с нас татарва брала дань и насильничала наших матерей – отсюда у нас столько татарских фамилий: Баскаковы, Ямщиковы, Ясаковы; отсюда и наш матерный перезвон, столь импонирующий Западу, который выше поминания задницы во гневе не поднимается. А потом этим великим народом, ходившим из варяг в греки, стали править немецкие царьки. Ни один народ в мире не был так незлобив и занятен в оценке своей истории, как мой: глядите, Бородин пишет оперу «Князь Игорь», где оккупант Кончак выведен человеком, полным благородства, доброты и силы. И это не умаляет духовной красоты Игоря, а наоборот! Или Пушкина возьмите… На государя эпиграммы писал, ходил под неусыпным контролем жандармов, с декабристами братался, а первым восславил подавление революционного восстания поляков… Отчего? Оттого, что каждый у нас – сфинкс и предугадать, куда дело пойдет дальше, – совершенно невозможно и опасно.
– Почему опасно?
– Потому что каждое угадывание предполагает создание встречной концепции. А ну – не совпадет? А концепция уже выстроена? А Россия очередной финт выкинула? Тогда что? Тогда вы сразу хватаетесь за свои цеппелины, большие Берты и газы, будьте вы трижды неладны…
– Я понимаю вашу ненависть к своему народу – это бывает, но при чем здесь мы? Отчего вы и нас проклинаете?
– Ну вот видите, как нам трудно говорить… Я свой народ люблю и за него готов жизнь отдать. А вас я не проклинаю: это идиом у нас такой – фразеологический, эмоциональный, какой хотите, – но лишь идиом. Русский интеллигент Париж ценит больше француза, да и Рабле с Бальзаком знает куда как лучше, чем ваш интеллигент, не в обиду будь сказано.
– Действительно, понять вас трудно. Но, с другой стороны, Достоевского мы понимали. Не сердитесь: может быть, уровень понимания литератора возрастает соответственно таланту?
– Тогда отчего же вы в Пушкине ни бельмеса? В Лермонтове? В Лескове? Мне кажется, Европа эгоистически выборочна в оценке российских талантов: то, что влазит в ваши привычные мерки, поражает вас: «Глядите, что могут эти русские!» Я временами боялся и думать: «А ну, родись Гоголь не в России – его б мир и не узнал вовсе». А вот Пушкин в ваши мерки не влазит. Только его запихнешь в рамки революционера, он выступает царедворцем; только-только управишься с высокой его любовью к Натали – так нет же, нате вам, пожалуйста, – лезет ерническая строчка в дневнике о том, что угрохал Анну Керн…
– А не кажется ли вам, что большевики замахнулись не столько на социальный, сколько на национальный уклад?
– Это вы к тому, что среди комиссаров много жидовни?
– По-моему, комиссаров возглавляет русский Ленин…
– Пардон, вы сами-то…
– Француз, француз… Нос горбат не по причине вкрапления иудейской крови; просто я из Гаскони… Мы там все тяготеем к путешествиям и политике. Любим, конечно, и женщин, но политику больше.
– Если вы политик, то ответьте мне: когда ваши лидеры помогут России?
– Вы имеете в виду белых эмигрантов и внутреннюю оппозицию? Им помогать не станут – помогают только реальной силе.
– Значит, никаких надежд?
– Почему… Политике чужды категорические меры; это не любовь, где возможен полный разрыв.
– В таком случае политика представляется мне браком двух заклятых врагов.
– Вы близки к истине… И дело не в нашей капитуляции перед большевиками: просто-напросто мир мал, а Россия так велика, что без нее нормальная жизнедеятельность планеты невозможна.
– Вы сочувствуете большевизму?
– Большевики лишили мою семью средств к существованию, аннулировав долги царской администрации. Мой брат, отец троих детей, застрелился – он вложил все свои сбережения в русский заем… Но я ненавижу не большевиков; я ненавижу слепцов в политике.
– Погодите, милый француз, вернем мы вам долги. Народ прозреет, и все станет на свои места…
– А как быть с народом, который безмолвствует?..
– Народ безмолвствует до тех пор, пока он не выдвинул вождя, который имеет знамя.
– Под чье же знамя может стать народ? Под знамя того, который провозгласит: «Вернем французскому буржую его миллиарды»?
Никандров вдруг остановился и тихо проговорил:
– Пропади все пропадом, господи… Я всегда знал – чего не хочу, а чего – желаю. Скорей бы вырваться отсюда… К черту на кулички! Куда угодно! Только б поскорей… Ну, вот мой подъезд. Пошли, я поставлю чаю и покажу вам рукописи…
Поднимаясь по лестнице, Бленер сказал:
– Вы первый абстрактный спорщик, которого я встретил в Москве. Все остальные лишь бранят друг друга. А вы не останавливаетесь на частностях…
– Так вы – иностранец. Вас частности более всего интересуют, общее – у вас свое… Буду я вам частности открывать! Я мою землю, кто бы ею ни правил, люблю и грязное белье выворачивать вам на потребу не стану. Я есть я, интересую я вас – милости прошу, а нет – стукнемся задницами, и адье…
Чичерин зябко поежился и накинул на плечи короткую заячью безрукавку. Левый висок тянуло долгой, нудной болью: долго сидел над документами – дипкурьеры только что привезли последнюю почту из Берлина и Лондона.
Иоффе в своем подробном донесении из Берлина писал: