Под звездами Фракии - Петр Константинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жемчужиной гарема могла бы стать в Стамбуле эта женщина, паша, — сказал он тихо, пристально глядя на редкие огни засыпающего города.
Мулла вздрогнул от неожиданности и не сразу ответил, а когда ответил, в голосе его слышалась робость.
— Не знаю, мой повелитель, что скажет на это султан… и аяны… Мавродий — один из столпов нашей торговли на трех морях, но ради дочери, ради веры он всем пожертвует: и себя разорит, и всю румелийскую землю…
Керим-паша замолчал, чувствуя неловкость. Хан тоже не ответил. Медленно шли они в темноте, и только звуки шагов по булыжной мостовой нарушали ночную тишину. Далеко позади безмолвные, как призраки, следовали за ними ливийские стражники.
На другой день утром они должны были посетить дворцы спахиев и другой знати, почтить гробницу Шехабеддин-паши и побывать во многих других местах. Махмуд-хан был рассеян. Они везде побывали, совершили все обряды, но нигде не задерживались. Вернулись во дворец муллы и все послеобеденное время провели за беседой. А когда стемнело, в доме Мавродия снова принимали важных гостей.
Так продолжалось пять вечеров подряд. Разговоры в гостиной сарафа становились все задушевнее, но хана что-то беспокоило, он то и дело замолкал, погружался в раздумье.
Наконец спросил:
— Скажи, эфенди, это правда, что ваш Закон повелевает ненавидеть правоверных?
— Наш Закон велит всех любить, даже врагов, — ответил сараф.
— А правда ли, что, согласно вашему Закону, грех отказаться от своей веры? — снова спросил хан.
— Любые Законы твердят, что грешно отрекаться от своей матери, сиятельный принц, — спокойно взглянув в глаза хану, ответил Мавродий…
Но на пятый вечер все вдруг изменилось — Махмуд-хан заговорил о Стамбуле, его дворцах и гаремах. Хотя намек был совсем легким, Махмуд-хан потом вспоминал, как наступило неловкое молчание, как Луксандра, жена сарафа, побледнела, даже Мавродий смешался, неловко стал предлагать гостям угощение. Только Зои осталась спокойной. Правда, глаза ее стали холодными, а у губ появилась жесткая складка.
Разговор пошел о другом, сказанное ханом вскользь, казалось, забылось, а Зои продолжала молчать. В конце, когда отец попросил ее спеть что-нибудь из Хамадани, она поколебалась, готовая отказать, но потом спела старинную песню, пощипывая струны маленькой треугольной лютни, — звуки ее, нежные и печальные, проникали в самую душу хана. Зои пела грудным, теплым голосом, отчего слова песни приобретали особое очарование.
Необычная, сложная гамма чувств овладела слушателями, заполнила гостиную, изливаясь в открытые окна, окутывая безмолвные темные деревья. То были не грусть, не томление, а что-то другое, идущее из самого сердца поющей девушки, неуловимое, как тонкий запах жасмина, как тихое журчание фонтана; от него повеяло детски нежной любовью к странным этим людям, к древним холмам и крутым улочкам — ко всему, что окружало этот дом, и Махмуд-хан внезапно понял неодолимую силу этой любви, способную навсегда разлучить его с дочерью сарафа.
На другой вечер женщины не спустились в хает, и без Зои исчезла для хана вся привлекательность дома Мавродия. Все показалось ему пустым и чуждым.
Через два дня сын падишаха покинул Филибе.
В Стамбуле сиятельного принца, наследника султана, встретили как подобало. Прогремели пушечные залпы над Босфором с Ускюдара. Шумные толпы приветствовали его у Золотого Рога. Спахийская гвардия сопроводила хана по длинным улицам до самой Голубой мечети.
Никто во дворце не подозревал, что творится в душе Махмуд-хана. Да если бы кто-нибудь и узнал о его чувствах, все равно не понял бы, а не поняв, не смог бы помочь.
Только сам падишах что-то проведал. Но Абдул-Хамид умел быть твердым и остался глух к желаниям сына.
И все же дважды удалось хану побывать в Филибе у Керим-паши. Но оба раза он возвращался мрачным и подавленным. С того летнего дня, когда Зои пела из Хамадани, никто в городе ее больше не видел и не знал, когда она покинула Филибе. Мавродий Мано-оглу стал молчаливым и замкнутым.
Часто Махмуд-хан выезжал из Стамбула, поднимался на старые, заросшие и пустынные стены форта и, повернув коня на запад, долго молча простаивал — глядел на уходящую за горизонт холмистую румелийскую равнину.
Время летело с беспощадной быстротой. В одну из дождливых ночей старый Абдул-Хамид неожиданно скончался. Наутро пушки с Ускюдара известили сонный Стамбул, что на трон взошел новый султан — Махмуд-хан, избранник Аллаха, стал повелителем оттоманов.
Три дня длились торжества в Стамбуле, не стихал барабанный бой у мечетей, не гасли огни у Золотого Рога. На двадцатый день после восшествия нового султана в Филибе прибыл Орхан-бей с султанской гвардией. Они ненадолго остановились во дворе Керим-паши, а потом вместе с муллой проследовали к дому Мавродия Мано-оглу.
Граждан Филибе это встревожило. Одни решили, что сарафа постигла беда, другие высказали мнение, что новый султан решил призвать его в Стамбул, чтобы поправить дела в казне; только немногие догадывались, что высокие гости прибыли с совсем другим поручением.
Весь день прошел в тревоге. А вечером очевидцы рассказывали, что визирь вышел из дома Мавродия чернее тучи. Едва сдерживая гнев, Орхан-бей сел в коляску и с силой захлопнул дверцу. Не мешкая, коляска и всадники, вздымая облака пыли, удалились по дороге на Цареград.
Тяжкие дни настали для города. С опаской смотрели жители на каждого всадника, прибывшего в конак[5] издалека, со страхом поджидали караваны, двигавшиеся по дорогам с юга.
Но проходили дни, а Мавродия Мано-оглу так и не постигла султанская кара. Люди понемногу погрузились в свои дела и заботы, город зажил обычной жизнью.
Месяца через два по приказу муллы Керим-паши в высокую ограду дома сарафа была вмазана султанская тугра — мраморная доска с вензелем падишаха. На ней была надпись: «Махмуд-хан, сын Абдул-Хамида Первого, — победитель, всегда справедливый».
Граждане Филибе восприняли это как благородное признание заслуг сарафа Мавродия Мано-оглу перед Империей в развитии финансов, торговли и ремесел. Особенно льстило им то, что, судя по искусной обработке и мелкозернистой породе мрамора, тугра была изготовлена в самом Стамбуле.
Только сараф ничем не выдал своих чувств, был сдержан и молчалив.
Дочь Мавродия так и осталась в Липиске. Никогда уже Зои не вернулась в тихий, тенистый дом на холме и мучительно тосковала по далекому городу, по всему тому, родному и близкому, что пришлось ей покинуть.
Порой эта тоска превращалась в нестерпимую боль, и она умоляла Мавродия разрешить ей вернуться в Румелию, но старик остался непреклонным. Он удалялся в свои покои, перечитывал написанные дочерью строки, но, обдумав все хорошенько, на другой же день посылал в Липиску холодный и твердый отказ.
Никому не открыл он своей души, ни перед кем не выплакал свою горечь. Только однажды незадолго до смерти, когда уже совсем ослеп, разговаривая со старым золотых дел мастером Калилом Панко, высказал он такие мысли:
— Многое я повидал в своей жизни: могущественные государства, несметные богатства, большие деньги, — но считал, что над всем этим властвует время, что оно всесильно и ничто не может перед ним устоять. Но однажды принесли мне золотую монету из земли Шам, была на ней тонкая маслиновая ветка и незнакомая мне вязь. Спросил я ученых людей, какому времени принадлежит она. А они ответили: «Ей двадцать веков». Удивился я. Взглянешь на нее — совсем новая, будто только что отчеканенная. Испробовал я ее пламенем — чистое золото, без примеси. Другой такой красивой монеты я не встречал и потому решил к ней не прикасаться — оставил, чтобы другие могли порадоваться… И понял я, что красота в этом мире должна быть чистой, тогда и время над ней не властно. Всю жизнь берег я чистоту своего рода, своей души, своей веры. Дорого пришлось мне за это заплатить, но думаю, что поступал я как следовало.
Когда старик умолк, Калил Панко взглянул на него и увидел на безжизненных глазах сарафа две большие прозрачные слезы — раньше ему никогда не доводилось видеть, чтобы этот суровый, твердого характера человек плакал.
Годы разрушили дворцы аянов и лавки сарафов и золотых дел мастеров, стерлось воспоминание о семействе Мавродия Мано-оглу. Остались холмы с их узкими улочками, мощенными темным булыжником, церкви, приютившиеся на склонах, старинные дома с эркерами и причудливыми карнизами, дворы, где журчит вода…
Среди них сохранилась и каменная ограда с мраморной тугрой Махмуд-хана, сына Абдул-Хамида.
Янко Добрев
ДЕНЬ СВАДЬБЫ
Меня венчал поп. И по сей день вижу его рыжую бородищу, торчащую, как огородная метла. Помню, как взял у нас из рук кольца, упрятал их в свои ладонищи. Потом начал крестить, руками размахивать, да так, что то ее кольцо протянет мне, то мое ей, и дразнил нас, пока у меня в глазах не заплясали серебряные кресты. Тогда загремел его трубный голосище: «Венчается, господи, раб божий Янко и раба божья Елена!» Гремит его голос, бьется в окна и двери; закачались, заиграли люстры и вот-вот свалятся нам на голову.