Критика/секс - Лёва Воробейчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты можешь хоть иногда не быть… не быть таким, а? Вот просто посмотреть без всей этой дряни, без размышлений; я может в последний раз у тебя, потому что на грани своего… – почти кричала зачем-то Рита, уже полностью обернувшись к нему и пытаясь достучаться до самого его сознания. Жаль, не получится. Да, не выйдет. Ох, посмотрите-ка на нее: простыня под ней сбилась, лицо перекошено, а зелени ее глаз совсем не видно. Ее маленькая и красивая грудь вздымается, посмотрите, а изгибы тела в полутьме выглядят совсем уж фантастично. Любой бы, не думая, посмотрел, даже не вспомнив бы прошлого. Да, любой бы.
Ты помнишь родителей? Твои родители были обычными родителями – любили выпить и принимать гостей, читали классику и имели красивый советский сервиз, сдобренный тем милым налетом древности, который отчего-то заставлял тебя сморщить нос. Вот ты, Миша, и морщил. Ненавидел их за то, что его учили правилам жизни «чтоб как у людей». Ненавидел классику, особенно русскую. Не любил музыку, но отчего-то воспылал душой к морю – мама частенько поговаривала, что это ты в дядю пошел: бывалый моряк приплывал не особенно часто, но всегда с гостинцами. С годами тебе стало ясно, что не морем была та стихия, что забирала его то на три, то на шесть, а то и на все пятнадцать лет из родного дома; сомнения закончились, когда его лодку прибило к берегу раньше запланированного прибытия исключительно по УДО – и дядины татуировки вышли наконец за пределы тельняшки. Да, хороший был человек, жалко вот умер недавно – научил бы Мишку, как рыбачить, да и картину бы наверное оценил. Что и говорить – романтичные души всегда тянутся к морю; правда плохо, что иногда море принимает формы, отличные от своей.
– …моего равнодушия. Вот оно, просыпается; отчаянно вру тебе в лицо, что все снова не так; почему ты уронил эту чертову бутылку?
Удивительное дело – родственники. Все эти мамы и папы, дяди и тети, сводный брат, целующий тебя в губы в шесть лет под гробовое молчание слегка припивших родственников. Растят тебя и прививают ценности, по их мнению, необходимые – чтобы в итоге ты, попадая в трудную ситуацию, задумался: а как бы поступил отец? И плевать, что амбиции твоего отца никогда бы не завели его лихим приключением прямо к этой развилке; плевать, что из благодарности нужно задавать себе этот вопрос. Ты сидишь и смотришь на стену, сжимая руку и усмехаясь, думаешь – черт, а как бы поступил он? Представь: тучный и усатый мужчина, вперившись глазами в стену, не слушает само воплощение женской красоты, задумчиво изрекая какую-то банальность, вроде этой – «взглядом не решить проблемы, сынок». Да уж, смешно. Да…
– Ты утомила меня. «Теперь я на полгода страсти волен жизнь отдать»…
– Что… – только и сказала она, размазав остатки ума и блаженства по лицу. – что ты…
– Да ну брось, Рит. – Он бы мог даже улыбнуться, но не стал. – Хочешь, чтобы посмотрел? Да я-то посмотрю, но пожалеешь. Плакать опять будешь, кидаться чем-нибудь.
– Я давно уже разучилась плакать.
– Ты не разучивалась плакать, глупая ты. Зачем пришла именно сегодня?
– Почему бы мне не приходить сегодня? Эти даты, ничего в них нет.
– И смысла нет?
– И смысла.
Ты усмехаешься. Все как всегда – силится сказать что-то, рассказать, что ты уже давно чувствуешь; кажется, что она уже не хочет приходить, что хочет разрушить непрерывную последовательность полугодий; когда это началось, зачем это началось? Десять лет или двенадцать лет? Неважно.
– Я хотела сказать многое, что давно уже хотела.
– Ты не обманываешь, ты не скажешь сейчас какую-нибудь глупость? – Передернул плечами, подмигнув стене. Стена, может, и хотела подмигнуть в ответ, но это у нее пока получалось слабо. – Всегда у нас так. Приходишь, плачешь на мне, двигаешься на мне, а после всегда воешь, как сука под забором.
– Сам ты… сам. – задыхалась она, но не давилась слезами. Ненавидела? Да, разумеется. А может, и любила. Как всегда сложная игра в определения; одно, выраженное через другое; любовь через ненависть – как все безвкусно, Миш, как все отвратительно.
– Ты все еще хочешь? Я посмотрю, я устал смотреть на стену. Ты приятней – но если посмотрю, то ты не сможешь сказать.
– Почему ты сказал «если»? Ты выбираешь?
– Ты выбираешь. Посмотреть?
– Да, я не отведу взгляда, я все скажу!
– Нет. Проходили.
– Черта с два я уйду, не сказав! Не в этот раз, ты просто на голову болен, если позволишь мне молча уйти.
– Я вытолкну тебя на улицу, Рит. Как шлюху вытолкну, бросив в тебя одежду.
– Ты знаешь, что я не шлюха, я называю это «любовной амбицией», и, кроме того, я не сплю больше ни с кем. Я дам тебе тринадцать секунд, а захочешь – девять; ты болен нумерологией, строительством и фантазиями.
– Ты имеешь в виду критику? Скорее всего ее. Я не посмотрю, наверное, я спать хочу.
Сжатие, разжатие; одна запятая левой руки и точка с запятой правой; правая двигается, перетекает – ленивая река, гонимая ленивым потоком. Никакой боли, никакого сожаления; сжатие, Рита, разжатие, «Риточка», – кривишься. Ненависть к уменьшительно-ласкательным суффиксам сильнее даже былой любви к ней.
– Я чувствую на щеке твой взгляд. Иди или говори, но ты уйдешь, не сказав. Да, иди. Пожалуйста.
Конечно, она ушла. Молча, грациозно; с таким же торжеством она кивает своими ужасными шейными мышцами, с таким торжеством ее отец говорит или клянется убить тебя; гробовое молчаливое торжество – сухие щелчки в трубке и в костяшках пальцев, нет, что-то между этим звуком и ударом гонга; так звучит ее молчание – и это странно, потому что у остальных оно беззвучно. Оделась, когда выдохлась и слишком громко хлопнула дверью на прощание. Изящные сапожки, красное платье и сексуальная грусть, перемешанная с вожделенной печалью. К мужу поедет, наверное. Опять будет врать ему что-то. Не вспомнит и через полчаса тебя и то, что было однажды; да, «однажды» – замечательное слово, гораздо лучше слова «раньше» или «когда-то давно»: «хорошее» слово не только говорит о прошлом, оно ставит под сомнение реальность, категоричность, конкретность; можно сказать: «однажды жил человек» – и все поверят, «однажды я переспал с ней» – нет, не поверит никто; «однажды» ставит под сомнение существование этого мира, в которой жизнь и секс с другой женщиной не могут существовать воедино; все это – чертова метафизика, вызванная моногамностью, вызванная лишь тем, что за всю жизнь у тебя была лишь одна хорошая, одна ужасная женщина; нет – эта женщина.
К черту метафизику – бутылку нужно доставать из-под кровати.
2
– Квохчет. Квохчет, сука! Из всего текста только это и запомнил? Только это и увидел своим великим взглядом, который…
– Этим словом автор убил целый текст.
– …что? Что ты сейчас сказал? Слушай, Громов, и слушай внимательно, – если бы ты, Миша, стоял ближе, то палец Велина вонзился бы тебе прямо в лоб. Короткий желтый палец с отросшим ногтем. Наросты умерших клеток; наросты современной литературы. – и запоминай, сука, как следует. Я знаю тебя не первый год и знаю, что ты можешь, а чего нет, знаю, как ты умеешь. Вот. Ты раньше лучше был, когда не зарывался, а делал, сука, по красоте, как когда-то раньше, помнишь, с…
– «Квохчет» – так себе красота, скажу я честно, Григорий Валентиныч.
– Ну ты заткнешься, нет? – истерично вскрикнул налившийся краской Велин. – Слушай и не перебивай! Так вот, о чем… да. Ты зарвался! Пишешь откровенную чушь, ходя с таким видом, будто…
– Материал такой, Григорий Валентиныч.
– Да заткнись ты уже! Уволю! – Брызнул в твое лицо Велин. Странный человек он. Про таких обычно говорят – человек старой закалки. Эх. Видимо, хреновая раньше была сталь – да и кузнецы халтурили, как могли. – Ладно. Сейчас. – Сжал кулак и потер висок. – Нина! Нина, ко мне!
Нина прибежала, на ходу что-то жуя. Коротко посмотрела на тебя и отвела взгляд. Да, правильно – до сих пор не может забыть прошлогоднего корпоратива; было страшно, холодно и быстро, однако работе это мало как мешало. Ну, просто так иногда случается – лишь для того, чтобы после смотреть на энный объект и отводить взгляд, фантазируя о том, чего могло бы или же не могло случится. Нина. Животик и обвисшее продолжение ее души. Нина. Стол начальника остросюжетки и расцарапанная спина. Эх, Нина, рсцарапала спину, а ты в итоге не смог переступить свою моногамность; она жалеет, а ты – наверное, нет.
– Ч-что, Григорий Валентиныч?
– Пронина ко мне. И Кривцова. Наталью Алексеевну и Лопанцева с его подписками. Быстро.
– Но Кривцов болеет…
– Ах, сука… ладно, черт с ним. Остальных на ковер. – Велин посуровел, из краснолицего толстяка превратившись в большого начальника; невелика была перемена – что-то из разряда субатомных процессов, не замечаемые практически никем, кроме самих субатомов; невеличие перемены – отличная компенсация его величию. Да. Такой вот он – большой начальник. Приказывает, вершит и судит, забывая, что и его есть кому судить. – А ты куда? Стой смирно и ожидай, Громов!