Критика/секс - Лёва Воробейчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Литературщина бренности, глупый день и маленькие люди. – говоришь, обращаясь к белой стене. Да, она тебя понимала, всегда понимала. Могла понять. – Бегаем, муравьи, и надеемся, что не потеряем работу. Мы… глупые. Слишком глупые, чтобы поверить в нужность и в высшее предназначение.
Хорошая мысль. Записать бы ее, да бумага совсем извелась. Вскрыть свой тайник и подсчитать, сколько наличности у тебя на руках. Грустно, что приходится наконец делать это. В душе, конечно, надеешься на скорое восстановление в «Геликооне». Ну, или у их конкурентов. Правда, формат там немного другой… и ты там, разумеется, совсем не нужен. Что скрывать – специалистом ты был необычным, заточенным под свое дело чересчур однобоко. Но плевать – сдаваться пока не хочется, и жить можно так, как будет пока получаться.
Вставая с кровати, ты падаешь. Нога онемела, а левую половину тела прострелила резкая боль. На секунду чуть не теряешь сознания, пытаясь справится с чем-то накатывающим, болезненным. Голова болела и раньше, но ты не придавал этому значения – наверное, пьянство ее телом и прохлада сделали великого критика больным. Обычная простуда, ничего особенного – но это внезапное падение выбивает из колеи. Минут пять провалявшись, ты кое-как поднимаешься, тяжело дыша и прислонившись к стенке. Тебя это не заботит; критика; стресс. Времена потрясений – времена слабости; ты стал больше задумываться за эти дни, и как следствие – больше падать. Да, только и всего, ничего такого.
Стоя и тяжело дыша, у тебя не получилось не вспомнить первый разговор с Велиным больше десяти лет назад. Был второй рабочий день, и ты, молодой и энергичный, спросил его:
– Но вот все же, Григорий Валентинович! Долго я голову ломал и все никак не могу понять – что все-таки это ваше название означает. Что-то из разряда непереводимых и необъяснимых? Может, бренд иностранный какой, переложенный на русский?
– Эх, Мишка, смотри. – Улыбнулся Велин, не такой еще растолстевший и по-своему милый. – Из двух слов состоит. Короче, Гелиос – это первое, бог солнца и всего такого. Мы же кто?
– Издательство?
– Да! Луч света в темном царстве и так далее. Сам понимаешь, без этого пафоса никуда. – Велин закивал головой, словно бы подтверждая сам себе. – Но вот со вторым куда интереснее. Ты Гомера читал?
– Давно. Разве там…
– Не перебивай, Громов! Так вот, был там один человечек, троянский жрец. Ну помнишь, что кричал против введения самого коня в город. В «Илиаде» было, да. Так вот! Кричал, знаешь, прямо к богам. Не вспомню уж у кого я это когда-то читал, но образ был что надо. Представь, защитник, кричащий людям и богам. Это ж как орать-то надо… Смысл понял?
– Не совсем. – честно сказал тогда ты.
– Крик был таким громким, что все думали, что он правда до богов достучится. Думается мне, первым критиком был он – так же громко и так же бесполезно орал, привлекая к себе внимание там, где лучше было бы смирится и промолчать.
Ты тогда ничего не ответил. Ничего – и лишь для того, чтобы много позже этот разговор вспомнить. Много воды утекло, но понимание, вот оно – Велин тогда был, наверное, первый и единственный раз прав. Никому, по сути, и не нужна критика – острая, она иногда тупеет, находя на каменные головы ее читателей. Великая – мельчает, расходуя себя на бульварное чтиво. В эпоху интернета и кинематографа проститутка ценится выше – загнанная в рамки своей профессии, она хотя бы не притворяется кем-то еще.
Крик, что издал в свое время Лаокоон, был пустышкой – никем по сути незамеченный, он остался всего лишь выдуманным историческим фактом, тогда как мог бы стать отличным символом, отличным – даже удивительно, как величие Велина родило этот сильный образ среди красных мыслей в краснокруглой голове. Миша, почему ты, прислоненный и уставший, посмотрел на потолок? Зачем ты громко и отчетливо прошептал, смотря красными глазами на что-то незаметное для всех:
– Я не хочу теперь становится символом, слышишь, Велин, и ты, ты слышишь? Нет строек и созидания, есть критика, и эта критика велит – живи. Я… жить… жить хочу, буду.
6
Отпустило, поправило. Ужасно пить захотелось – а жажду, кроме как водой из-под крана, и утолить-то нечем. Может, Аней? Но до вечера ее не будет; да и не та эта жажда была. Не любви, не тяги к обладанию и спрятанного в ладошках поцелуя хочется; нет, просто чего-то еще, кроме вредной и почти бесплатной воды. Захотелось пить – а об остальном незачем уже думать, следует лишь отодвигать на задний план; жажда как образ поиска жизненно важного в мировой литературе; вот он – мотив, вот она – цель человечья…
Кто ты такой, Миша Громов? В чем твой смысл был и в чем он заключен теперь? К черту такие мысли – однако, теперь от них не отвертеться. Надеяться все еще можно – но глубоко в подсознании становится понятно: что-то всегда меняется, что-то переливается; белая вода в красное вино и наоборот; не будет в твоей жизни больше критики и уродливо высмеянных светом и тенью коллег, красного вина и улыбок, корпоративов и приказов, отдаваемых толстыми людьми. Начиналось ли одиночество или продолжалось? Тоже вопрос; одни вопросы о жизни, чем-то напоминающие моэмовский персидский ковер – там тоже все было не так однозначно; хотя, если вдуматься, однозначности и вовсе нет – только жалкие иллюзии и фантазии, что заставляют смотреть на мир однобоко. Да, паршиво – и от мыслей таких тошно, и поглубже их никак не засунешь. Просто теперь будешь немного грустнее – хотя и раньше веселье как-то не било через воображаемый край. Уволен, выкинут, унижен; свет твоего слова стал тьмой твоего слова; критика, как и Бог, мертва – ницшеанство в прошлом, хочется думать о воде и немного о женщинах.
Она ушла, а ты все лежишь и думаешь, возводишь слабость в парадигму жизненности, нет, не так – твоей жизненности, жизни, существования; бытия – вот отличное слово; думать и лежать, курить красно-крепкие, ждать Анечку? Нет, Аню. После падения идти никуда уже не обязательно, почти целый день лежишь, изредка впадая в дрему. Почти; выходить все же из квартиры приходится. Сны не были снами, а мысли – мыслями; образы и мотивы кружили тебя среди облаков литературы и реальности, причудливо наслаиваясь друг на друга. Знал все это время, что она придет. Отсчитывал минуты, секунды и часы. Возмущался своей слабостью и тут же себя прощал; просто кому еще было это делать?
Она пришла поздно вечером, молча, не постучавшись. Дверь ты не запирал – знал, что такого унижения она вряд ли вынесет. Одежда твоя лежала на полу, но почему ты сказать не мог – то ли сам ее расшвырял, то ли за тебя это сделал ветер. Она знала откуда-то, что ты все-таки сегодня выходил на улицу – виной тому были пустые бутылки, разбросанные по ровному полу.
– Куда ты уходил? – разуваясь, спросила она.
– Мне целый день хотелось пить. – нарочито громко говоришь, пытаясь ее удивить. Не вышло. – А вода опротивела за день.
Она вошла и осмотрела комнату, кое-как освещенную напольными лампами. Сидишь в одних лишь брюках на заправленной простыне, смотря куда-то вглубь квартиры. Выглядишь в ее глазах несчастным, но улыбаешься (пытаешься). Рубашка комком на полу – переступив через нее, она послушно села рядом и дотронулась до твоего плеча. Вздрагиваешь.
– Как ты попадаешь в подъезд? Домофон…
– Я живу в твоем доме. Ты разве не знал?
Аня не возражала тому, что ты так в это и не поверил, дернул плечами.
– Оденься. – Она заботливо провела рукой по плечу. Волна чего-то неприятного обожгла изнутри и ты отдернулся. – Ну, что ты. Холодно же! На улице сегодня…
– К черту. – Отрывисто бросаешь на нее взгляд. – Я не на улице.
– Отопления же пока нет.
– Выживу.
Слово резануло слух. И ей, и ему. Ты так и не понял, что сказал, не понял, что подразумевал, произнося это – слово пришло к тебе само, внезапно; говорить его ты не собирался. Выжить. То ли ты хотел сказать, Миша Громов, бывалый критик и нечестный по отношению к самому себе человек?
– Представляешь. – тихо начинаешь, отгоняя нерадивые мысли. – Представляешь, сегодня я видел кое-что интересное.
Она молчала. Слышишь тихий шелест ее одежды – понятно, что она раздевается, как и обычно. Странно, что ей никак не могло это надоесть. Раздеваться и прижиматься, надеясь на тепло иного порядка, что ты хотел бы ей дать, мог бы ей дать. Ты знаешь, что она не спросит, что именно сегодня было увидено. Да, она не из таких. Сейчас разденется и закурит, смотря на твои скулы; с жадностью будет ловить каждое слово, чтобы потом сделать вид, что временно стала глухой – ненавидишь в ней это, но упорно с этим миришься.
– Я не приемлю людского общества. Я…я слишком много в свое время его познал. Все дело в жажде, понимаешь? Чертова жажда, которая пересилила меня. – говоришь тихо, наклонив голову. Почувствовав на своей ноге руку, дергаешься, но продолжаешь. – Так вот, я был ужасно занят сегодня. Целый день. Весь день я провел в делах, а потом отправился в магазин. Пить захотелось. И вот я…