КОГИз. Записки на полях эпохи - Олег Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не уверен, что человек, равнодушный к книгам и историям книг, получит ту радость, что получил я, читая эту книгу, – но всякий библиоман не оценить это не сможет.
А какие люди здесь встречаются!
Почитаешь главку – как стакан вина выпьешь. Выйдешь в город и все ждешь, что выйдет тебе навстречу Глухарь на Покровке. Или Мика и Мака позовут на танцы. Или попадется Чарли, что так и ходит доныне с ножом. Я, к слову, знаю этого Чарли. Отличный мужик и великий поэт. Без ножа только теперь.
Нож в руке у поэта, старую женщину, читавшую детям году в 1958-м Игоря Северянина, таинственного Сефарда и нижегородского Серафима, байки, шутки, пьянки и голоса тех людей, которых мы не услышали бы никогда, если б ни эта книга, – нам сохранил Олег Рябов.
Захар ПрилепинЧасть первая
Пейзаж
I. Чужой дом
…В соседнем доме жила старая женщина. Дом был тоже старый – деревянный, обросший густым, запущенным садом, превратившимся от неухоженности в непроходимые заросли, с бурьяном, с густыми кустами шиповника, сирени, дикого винограда. Отдельные деревья: груши, китайки, терновник – к осени были усыпаны плодами. Веселые орды ребят устраивали пиршества на крышах сараев, между небом и землей. Поближе к садовой калитке тропинки были более или менее протоптанными, вдоль них росли простенькие цветы; в беседке, наполовину сгнившей, стояли две ржавые железные скамейки. Выглядели они так, что садились на них со страхом, но все же пользовались.
Калитка была почти незаметна, скрытая нависающими ветвями огромных сиреней, образующих зеленый глухой, тенистый коридор, ведущий к крыльцу дома. Широкое, ступенек в десять, оно спускалось к другой дорожке, ведущей между садами во двор. Дорожка была вымощена красными кирпичами, такими старыми, что, поросшие по краям тонким бархатным мхом, они казались нам вечными. Мох незаметно переходил на землю, на кучу полусгнивших жердей, не тревожимых долгие годы, и на огромный валун, на котором мы топорами и молотками мастерили наконечники стрел и взрывали капсюли «жевело». Даже самым жарким летним днем зеленая мшистая земля сохраняла здесь влажную прохладу.
Сейчас всего этого нет. Но удивительным образом на память приходят многие детали детства: теплые летние холмики пыли, красные жучки-пожарники, сотнями лепившиеся по основаниям деревянных заборов, и бесчисленные парашютики – с огромных лип летящие вращающиеся зернышки, которые, помнится, были очень вкусны.
В соседнем доме жила старая женщина. Она была так необычайно худа и мала, что поражала этим даже нас, пяти-семилетних, и мы подозревали, что за ее необычной внешностью скрываются какие-то особенные, а возможно, и волшебные способности. Сейчас я не припомню лица, лишь могу приписать ей, призывая на помощь фантазию, седину, великолепно сочетавшуюся с тонкими белоснежными кружевными воротничками. Пожилая женщина жила не одна. При ней постоянно находилась другая старушка, баба Ариша, вечно одетая в какой-то бесцветно-серый зипун, в котором ходила и на базар, и в сарай за дровами, и в сад подобрать упавшие яблоки. Возраст и какие-то особые молчаливость, сдержанность и мягкость, придававшие им некую таинственность, роднили старушек. Я в то время считал их сестрами, но с годами понял: вторая, которую во дворе все, независимо от возраста, звали просто Аришей, была прислугой, бывшей прислугой. Прожитые совместно десятки лет и воспоминания, которые они больше ни с кем не могли разделить, делали отношения между ними настолько ровными и теплыми, что их нельзя назвать иначе как любовью.
В этот дом, к худенькой старушке (наконец-то мне вспомнилась фамилия – Кречман, – ее мужу принадлежала до революции аптека на Ошарской площади) мы, маленькие ребятишки, прибегали раз в неделю в гости. Оставив под огромной, заросшей диким виноградом верандой, с наполовину выбитыми стеклами, свои ходули, луки, мечи и самокаты, мы поднимались на крыльцо. Ариша вела нас через заваленные старыми креслами и изломанными этажерками сени, потом через темный длинный коридор с двумя старинными сундуками и пыльным зеркалом около вешалки, забитой обветшалой и изъеденной молью одеждой, в комнату. Сухая маленькая Кречман сажала всех на необъятный кожаный диван и угощала простенькими конфетами и печеньем. Ариша приносила чай. Мы немели от восторга, а старушка вынимала из резного, забитого книгами шкафа свои любимые, обернутые в желтоватый пергамен книжечки и читала нам стихи.
Да только что мы тогда понимали? Но – испытывали благоговение перед этими почти священными минутами.
Сейчас я предполагаю, что она читала Фета, Ахматову, Северянина. Эти фамилии для нас тогда, конечно, ничего не означали, но я навсегда запомнил увиденные в этом доме, великолепно оформленные, иллюстрированные журналы, альбомы, сборники. Когда спустя годы мне в руки попал журнал «Аполлон» с пронзенным стрелами умирающим зверем на обложке, я сказал себе: «Да, это “тот” журнал». Воспоминания мои мимолетны и туманны, как сон: не помню, ни когда умерла старушка Кречман, ни что стало с Аришей. Эти картины детства мне самому часто кажутся фантазией, но они греют меня и радуют.
II. Сефард
1
Африка. Леопард. Сафари…
Сефард – это слово из того же ряда, из прекрасного далека, которое называется «детство», которое предельно понятно и одновременно многозначно и двусмысленно, и открывается для нас всю жизнь.
Сефард – так называли «холодного» сапожника, к которому носила обувь моя бабушка. Все остальные ходили в сапожную мастерскую на Республиканскую, что находилась на краю нашего провинциального города, за хлебозаводом, над оврагами, в которых протекала Речка-Срачка-Голубой Дунай. Где-то там, за оврагами, торчали маленькие избушки Лапшихи и Коммунального поселка, в которых жили говновозы. Они проезжали лошадиным обозом раз в неделю по нашей улице, сидя верхом на бочках и оставляя за собой ароматный специфический шлейф; черпаки на длинных ручках волочились древками по булыжной мостовой. В послевоенные годы в мастерской на Республиканской работали инвалиды: кто без руки, кто без ноги, а приемщик был без глаза и без носа. Он ловко подхватывал принесенный валенок, сапог или мальчиший ботинок, остреньким мелком рисовал крестики и дужки, приклеивал пахучим резиновым клеем ярлычок квитанции и закидывал обувь на верх кожано-резиново-валяной кучи под самый потолок. Нам, мальчишкам, взрослые говорили, что у приемщика пулей на войне отстрелило нос и выбило глаз, но мы им не верили, а верили мы нашему другу Вовке Соколову, который божился, что у урода был сифилис. Вовка был у нас непререкаемый авторитет в области медицины: отец – хирург, а мать – зубной врач, да и сам Вовка однажды на глазах у всех мальчишек пассатижами выломал здоровый зуб у Тольки Вашманова, уверив того, что вместо кривого выломанного зуба вырастет большой и красивый.
Моя бабушка относила обувь в ремонт к Сефарду в маленькую фанерную будочку, что стояла прямо напротив Оперного театра, в проходной которого прижились две дурные, все время тявкающие беленькие собачки. Бабушка ходила к Сефарду, и я знал, что Сефард этот – еврей, но не обычный, каких на нашей улице было полно, а из Африки или из Испании, и наши евреи его за своего не признавали. А моя бабушка, как настоящая большевичка и подруга Крупской, всегда привечала обездоленных и несправедливо обделенных. Хорошо помню крупные черты выразительного лица этого человека, смуглого, кудрявого, с большими залысинами: глаза выпуклые, губы толстые, уши оттопыренные, зубы желтые. Я таких людей в жизни больше не видел никогда.
2
Кому как повезет в пору своей первой влюбленности: кто-то зачитывается Асадовым, кто – Есениным, мне же повезло особо: я читал Симонова, точнее, его поэмы «Пять страниц» и «Первая любовь», когда моя первая любовь накрыла меня своим крылом. Поэтому с тех пор Симонов – мой главный русский лирик. С годами его фигура для меня становилась все более значимой: первые произведения о войне в «Роман-газете», а позднее, в период юношеского диссидентства, упорный слух о том, что Симонов, будучи редактором «Нового мира», заплатил гонорар за «Доктора Живаго» Пастернаку из своих личных денег, окружили его ореолом уважения; а ко времени, о котором в этом рассказе пойдет речь, он и вовсе стал героем советской интеллигенции, так как взял на себя ответственность и издал «Романы» Булгакова с «Мастером» без купюр.
Шел 1974 год, когда у меня дома раздался неожиданный звонок из Москвы:
– Старик, я как-то раз видел у тебя на полке книжечку «Литература и революция», – звонил мой приятель, московский книжник, имея в виду книгу Льва Давидовича Троцкого. В эпоху тотального подавления инакомыслия мы шифровались, боясь прослушивания телефонных разговоров; иногда информация звучала примерно так: «Достал “Второй короб” Василия Васильевича – заходи, похвастаюсь!»; речь шла о книге Розанова «Опавшие листья».