КОГИз. Записки на полях эпохи - Олег Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день я приехал к Серафиму домой, на проспект Ленина, потому что я никогда не отказывался от его приглашений, бывал у него десятки раз и чувствовал себя очень уютно в маленьком домашнем кабинете, аккуратном и до предела забитом книгами. Кроме огромного, до потолка, стеллажа и книжных шкафов, в комнате стоял еще один узенький неприметный стеллажик сзади письменного стола, заполненный исключительно книгами в шикарных переплетах, в основном сафьяновых и марокеновых.
Серафим ходил по центру комнаты маленькими птичьими шажками, потирая руки. Чтобы как-то начать беседу, я задал самый глупый вопрос, какой можно было придумать в этой ситуации.
– Серафим Ильич, а кто ваш любимый писатель?
Серафим остановился, на мгновение замер и, посмотрев на меня снизу вверх, то ли спросил, то ли воскликнул:
– Это мистика?! Или ты знал? – Он замолчал, ожидая ответа. Я молчал тоже. – Мой любимый писатель – Достоевский. Федор Михайлович Достоевский!
Я тебе расскажу сегодня две истории. Но они связаны между собой. Ведь ты знаешь, что мы не дружим с Глухарем, с Дмитрием Николаевичем Смирновым. Мы знакомы, здороваемся, но не дружим. Не любит он меня, и есть за что. Совершил я однажды в жизни некрасивый поступок, подленький, и до сих пор каюсь. Смирнов ведь никогда не работал на государство, всю жизнь книжками торговал на базаре, он инвалид, и ни за какое тунеядство его даже при Сталине не трогали. Покупал он книги мешками, мешок у него был не обычный, а наматрасник – не на каждых санках увезешь. Торговал он книгами на Средном рынке или на Мытном, когда где. И вот сразу после войны, году в 47-м, я заметил, что по субботам у Глухаря стали появляться какие-нибудь замечательные книжки: то пятитомник Хлебникова, то четырехтомник Агасфера в «Academia». Я покупал, но начал меня грызть изнутри какой-то жук: откуда он берет эти книги? Мучился я, мучился, да и выследил Дмитрия Николаевича, прознал адресок. А ходил он к Жиженковой.
Был такой Федор Жиженков – местный поэт средней руки. Вот как писали «купчишка средней руки», так Жиженков – поэтишка средней руки. Но библиотека у него была великая – по сводному каталогу семнадцать с половиной тысяч томов.
Жил он с женой и дочерью в большой двухкомнатной квартире с высоченными потолками: на кухне спали, в комнатах – библиотека. Жили бедно: хлеб да подсолнечное масло, но книги он приносил домой каждый день. Везло ему! Придет вечером, насвистывая, – под мышкой книжечка или стопочка книг, и сразу к себе в комнату, протиснется между книгами к столу у окна и тут же вписывает приобретения в картотеку. Когда-то книги ставились на стеллажи вдоль стен, потом на пол до потолка – около стеллажей второй ряд образовался, затем – третий – вот и остался узкий проход. Впишет книжки в картотеку и ходит по квартире радостный, что-то напевая, иногда подтянет гири на английских напольных часах: у них из мебели только эти часы были, шикарные Norton, а так все дрянь: стол грязный, стулья да две кровати с никелированными шишками, ну и стеллаж, который за книжками не видно.
Дружил Жиженков до войны с Демьяном Бедным, и когда нуждался в деньгах, брал кое-что из своих книжных редкостей – и в Москву. Демьян был богатый барин, московский. Здесь начинается другая история, ее мало кто знает, но на каждый роток не накинешь платок.
Был в Москве такой писатель и книжник – Бруно Ясенский, то ли поляк, то ли француз, но заядлый собиратель русских книг – любимчик всех арбатских букинистов. Как-то раз, в конце тридцатых годов, он зашел в один из букинистических магазинов, где его хорошо знали и предложили собрание сочинений Достоевского в «шнелевских переплетах». Ясенский загорелся сразу, как только ему вынули из-под прилавка юбилейный четырнадцатитомник под редакцией вдовы писателя Анны Григорьевны в марокенах болотного цвета. Он заволновался, попросил отложить для него книги и пообещал привезти деньги до конца дня. Жил он далековато, даже по московским меркам, и потому, выскочив на улицу, бросился к телефону-автомату и позвонил своему приятелю, такому же заядлому библиофилу Демьяну Бедному:
– Демьян! – сказал Бруно. – Не выручишь денежкой, не одолжишь до завтра?
– Выручу, выручу, – ответил Демьян, – заходи. А зачем тебе?
– Да мне тут на Арбате в «Букинисте» Достоевского в «шнеле» отложили, а у меня не хватает.
– Давай заезжай. Я тебя жду.
Ясенский пешочком направился к Демьяну Бедному, а тот тем временем пошел ему навстречу, но только прямиком в магазин. В «Букинисте», где его также хорошо знали, он без зазрения совести заявил:
– Мне тут только что Бруно позвонил и попросил для него у вас Достоевского забрать – у него, что ли, денег не было. Вечером, сказал, ко мне заедет.
Так Достоевский оказался у Демьяна Бедного, а Бруно Ясенского в ту же ночь арестовали. Совпадение, но Демьяну стало очень противно и даже как-то не по себе, и, глядя на четырнадцать марокенов, грустил он о своем ушедшем в небытие друге. Тут-то и приехал к нему нечаянно Федор Жиженков. Демьян расстался с Достоевским легко, как Богу свечку поставил, даже расписался на форзаце, не пожалел книгу: «Федору Жиженкову, товарищу по перу и топору. Демьян».
Не знаю, как эта история вышла на свет, но Жиженков через год или два узнал о неблагородном происхождении своего Достоевского и так же, как и Демьян, стал мучиться, и продал он мне его перед самой войной. Так этот четырнадцатитомник оказался на моей полочке.
После войны Жиженкова арестовали, и вздохнули его жена и дочь: стали книжечки продавать да покупать на базаре телятинку да сметанку. А продавали они книги Дмитрию Николаевичу Смирнову. Платил он двести рублей за мешок. Знаешь, что такое двести рублей в 47-м году, – как два рубля сегодня. И каждую неделю, зимой и летом, на салазках или тележке, он вез от Жиженковой мешок с книгами себе домой. Когда я к тем дурехам пришел, выследив Смирнова, оставалось в квартире только сто книжек, сложенных в углу, но самых ценных.
– Вот, – сказала мне хозяйка – прошу у Дмитрия Николаевича тысячу рублей, а он мне только четыреста дает. Посмотрите – может, вам надо.
Я пересмотрел все книги: это были перлы, редкости, о каких я даже не слышал. Почесался я, почесался да и брякнул:
– Тысячи у меня нет, а девятьсот готов хоть сейчас заплатить.
Так и договорились. Я заплатил деньги и побежал на базар искать работягу с тачкой, чтобы отвезти книги домой. Через неделю Смирнов пришел к женщинам и с ужасом увидел, что книг нет.
– Где?
– Да вот, приходил Серафим Ильич Богданов и купил все по нашей цене.
– Серафим? Да это ж мальчишка, щенок. Он и в книгах-то не понимает ничего!
– Да мы знаем, Дмитрий Николаевич, что вы в книгах лучше всех разбираетесь, только платит он больше – не так стесняется, как вы.
Смирнов разыскал меня через два дня у когиза на Свердловке и отчитал и отругал последними словами: «негодяй», «мошенник», «фашист», «скотина», «быдло» – это было прилюдно и очень некрасиво: мне даже пришлось искать встречи с ним и показывать первый том Достоевского как доказательство, что я был знаком с Жиженковым до войны и покупал книги у него еще тогда. Ничего не помогло: я для него стал врагом номер один в городе.
А вторая история такая. После того как я купил Достоевского в «шнеле» у самого Жиженкова, решил всего писателя прочитать, и начал читать, но пришла мне повестка на войну, и «попал я в переплет» – рядовым на фронт, в пехоту. До революции был в Нижнем Новгороде городским головой купец Переплетчиков, и построил он для босяков и нищих домовые ночлежки; те, кто попадал в них, говорили, что «попали в переплет». Это значит, что на свете хуже ничего нельзя придумать. Знаешь, кто в пехоте самый счастливый был? Кого ранили и кто в госпиталь попал. Остальные или погибали, или оставались гнить в окопах и сходить с ума от страха, и сходили с ума многие. В окопах-то я тогда и пожалел, что не успел прочитать своего Достоевского: вот убьют, а я так и не насладился.
Жалел я об этом до тех пор, пока меня не ранило. Первый раз задело меня в декабре 41-го, под Москвой. Лежу в госпитале и мечтаю только об одном: вот попаду домой и прочитаю всего Федора, и очень меня это грело. Оклемался, съездил в Горький, погладил корешки любимых книг – и снова на фронт, в окопы. В 43-м меня второй раз ранило, уже под Сталинградом, да с контузией, да серьезно так – врачи думали, не выкарабкаюсь. Все время в госпитале, и днем и ночью, думал и жалел лишь об одном: что так и не прочитал Федора Михайловича Достоевского.
Освободили меня после того ранения вчистую, и вернулся я домой летом 44-го. Подошел к стеллажу с книгами, смотрю на своего «шнелевского» четырнадцатитомного Федора Михайловича и думаю: вот кто меня с того света вытащил, а если что случится, так, может, и еще вытащит. Поэтому Достоевский – мой любимый писатель. А читать – я его не читал.