Первые воспоминания. Рассказы - Ана Матуте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из-под камня выскользнула крошечная зеленая ящерица. Мы с Мануэлем тихо смотрели друг на друга. Наши глаза были у самой земли, и ящерица из травы глядела на нас острыми, страшными глазками. Она была чем-то похожа на дракона, которого там, на витраже, убивал святой Георгий. «Мануэль с ними, — думала я, — со всей этой гадостью мужчин и женщин». А я росла и вот-вот должна была стать взрослой. Или, может, уже стала. Несмотря на жару, руки у меня зябли. «Нет, пусть еще подождут… еще немножко». Кто должен подождать? Только я сама предаю себя каждую секунду. Я одна предаю Горого и Алису в Зазеркалье. «Какое же я сейчас чудище», — подумала я и закрыла глаза, чтобы не видеть огромных и крохотных глаз притаившегося дракона. «Какое я чудище, если я и не девочка и никакая не женщина!»
Чтобы мне стало хоть немного легче, я сказала:
— А он тебя не зовет? Не хочет про тебя знать? Наверное, думает, ты его предал.
— Нет, звал два раза. Знаешь такого, с гитарой, который у него живет? Раньше они вместе ходили на «Дельфине». Теперь он старый, а поет, и ему эти песни очень нравятся. Зовут его Санамо. У него всегда за ухом красная роза. Он говорит, что Санамо — его единственный друг. Так вот, Санамо приходил к нам, вон туда, за те деревья, когда я собирал с моими миндаль. Он меня звал в Сон Махор.
(Я представила себе в раю, за деревьями, дьявола с темной розой у виска.)
— А я ответил: «Не могу, так ему и скажи. Мне надо помогать маме и младшим. Я бы хотел, большое ему спасибо. И еще скажи, что я его очень люблю, но пока они живы, к нему не вернусь».
Когда Мануэль говорил «очень люблю», голос его дрогнул и был такой горячий, звучал так близко, что я встрепенулась от зависти.
Мне захотелось стать очень плохой, жестокой. Я не знала, что ответить на эти слова, так больно задевшие меня. В голове вертелись глупости: «А я очень люблю Горого, я очень люблю стеклянный шарик, я очень, очень, очень…» Мне было тяжело. Как можно так страдать в четырнадцать лет? Меня терзала нерастраченная боль.
Вдруг я вскочила, опершись ладонями о землю — в них вонзились камешки. Ящерица испугалась и исчезла. Мануэль глядел на меня снизу, удивленно приоткрыв рот. Было так, словно кто-то разорвал завесу, за которой мы прятались. И я сказала:
— Идем туда. Давай, пошли!
— Куда?
— В Сон Махор.
— Что ты!
Он поднялся. Мы еще никогда не стояли так близко друг от друга. Я заметила, что он выше меня. «Может, он считает, что я старше. Ну, хоть — что мне пятнадцать!»
— Пошли, глупость какая!
И тут я впервые поняла, что он пойдет, куда я захочу.
Я уверенно двинулась вперед. Не слыша его шагов, я знала, что он идет за мной и всегда будет идти. (Как горько мне было потом! Как горько было когда-то, в давно ушедшую пору.)
Костры
IВиноград поспел к середине сентября. Жена алькальда прислала бабушке первые гроздья на глиняном блюде в желтых и синих цветах, закрытом вышитой салфеткой. Бабушка взяла двумя пальцами прозрачную прекрасную гроздь, и особенно мутным и уродливым показался бриллиант на ее руке. Она отщипнула ягодку, пососала и выплюнула кожицу в ладонь.
— Кислый, — промолвила она. — Так я и знала.
Виноград — весь в алмазных каплях — остался на блюде.
Борха, хитро поглядывавший на меня еще с утра, сказал:
— В Сон Махоре, наверное, сладкий.
Говорил он это мне, хотя смотрел на бабушку. Потом аккуратно вымыл кончики пальцев и вытер их салфеткой. Он был похож на малолетнего Пилата.
— Подай кофе, Антония, — приказала бабушка.
Она никогда не вступала в беседы о Сон Махоре. (Как-то я спросила Китайца: «Почему она поругалась со святым Георгием?» — «Не кощунствуйте, сеньорита Матия», — ответил он. Но понял меня прекрасно и сказал чуть позже: «А почему вообще ругаются и знатные и простые?» И как-то непристойно потер указательным пальцем о большой.)
— Можно нам уйти, бабушка? — спросил Борха. — Мы бы с удовольствием прогулялись перед уроками…
Бабушка пытливо взглянула на меня, я покраснела. «Он что-то хочет мне сказать».
— Занимайся, — сказала мне бабушка. — Отец Майоль подыскивает для тебя школу. После всего, что ты натворила, надеюсь, ты подумаешь прежде, чем снова нарушать свой долг.
Потом перевела взгляд на Борху:
— И ты будешь учиться. Война затягивается дольше, чем мы думали, и мы тебе тоже подыщем школу.
Она помолчала.
— Ничто не должно нарушать уклад нашей жизни. Война — ужасное несчастье.
«Война? — подумала я. — Какая? Вот это гнилое молчание, жуткое молчание мертвых?»
— Я ненавижу войну, — продолжала бабушка. — Мы должны, по мере сил, жить так, словно ее нет.
— Когда мы пойдем в школу? — спросил Борха с такой улыбкой, как будто эта мрачная весть преисполняла его сладчайшими надеждами.
— После рождества, — сказала бабушка. — Раньше нельзя. Вам надо как следует подготовиться, чтобы мне снова не терпеть позора.
Она многозначительно взглянула на Китайца, а он склонил голову. В сущности, она его выгоняла. Что ему делать тут, если мы пойдем в школу? Мне показалось, что у Антонии, разливавшей кофе, задрожали пальцы.
Мы поцеловали бабушке руку, клюнули в щеку тетю и ушли. Побежали каждый к себе, сняли поскорей неудобную одежду, надели уродливую, но удобную и вышли снова.
Борха ждал меня на откосе. Он сидел под миндальным деревом и то открывал, то закрывал Гьемов ножик. Волосы падали ему на лоб.
— Мерзавка, соплячка лицемерная, — сказал он.
Я улыбнулась, изображая гордость, и пошла вниз, к причалам, где нас ждала «Леонтина». Он шел сзади. Я слышала, как он перепрыгнул через стену, точно лань.
— Дура! — продолжал он. — Предательница!
Он и впрямь лопался от злости. Внизу мы остановились. Оба мы запыхались и дышали с трудом.
— Выгоним тебя из нашей компании. Пошла вон! Мы предателей не держим.
Я пожала плечами, хотя колени у меня дрожали.
— Очень вы мне нужны, — сказала я. — У меня свои друзья найдутся.
— Ну и друзья. Все бабушка узнает.
— Уж не ты ли скажешь?
— Нет, не я.
— Ну, что ж…
Я начала понимать своего брата. Чтобы вывести его из себя, надо было притворяться равнодушной. Может, он так ненавидел Мануэля именно потому, что тот не обращал на него совершенно никакого внимания? Может, за то же самое он пылко и тайно поклонялся дону Хорхе?
Брат схватил меня за руку так крепко, что чуть ее не оторвал.
— Ничего ты не понимаешь, — сказал он, и голос его стал мягким, как там, ночью, на веранде. (Мне вдруг показалось, что с тех тайных перекуров прошло ужасно много времени.) — Я же для тебя стараюсь. Ты что, не знаешь, кто он? С ним никто не разговаривает. Его мать… да и отец, сама видела, как он кончил.
Стояла середина сентября, золотые листья лежали на влажной земле откоса. Как и тогда (и совсем не так) шли часы сьесты.
— Сам ты ничего не понимаешь! — сказала я. — Хосе ему не отец.
Я захохотала и пошла по краю пристани. Взглянув через плечо, я увидела, что Борха идет за мной, и услышала, как тяжело он дышит.
— Ты что говоришь, гадюка?
Я обернулась. Мне стало очень весело.
— Не может быть, — твердил он, боясь услышать имя, которое я не назвала. — Это все сплетни. Он — Таронхи поганый, сын этого…
Борха выругался — я еще ни разу не слышала от него таких слов, — покраснел, и мне стало его жалко. «Хуже обидеть я его не могла». Он сел на камень, словно ноги у него подкосились, и он не хотел, чтоб я это заметила.
— Не может быть, — белыми губами повторил он.
У наших ног шумело море. За деревьями, слева, белел домик Малене и Мануэля.
— А… а вы правда туда ходите?
Я злорадно кивнула, чтобы насладиться его горем. (На самом деле мы там еще не были. Я не решалась. Сама сердилась на себя — и трусила. Когда я сказала впервые: «Идем», — Мануэль пошел за мной против воли. Мы карабкались по тропинке. За селением, у самого леса, было поместье Сон Махор. Высокие стены сверкали в предвечернем солнце, из-за них торчали растрепанные, сероватые пальмы. С тех пор как Мануэль сказал мне правду, я боялась туда идти. Мы стояли совсем рядом и смотрели сквозь зеленую решетку на цветы, черно-красные, как роза, которую Санамо затыкал за ухо. Один раз мы услышали его гитару. Тихо, словно воры, мы крались вдоль белой стены поместья — словно бродячие псы, беспокойные тени. Звуки музыки проникали сквозь стену, и мы слушали, затаив дыхание. Что-то шуршало в знойном воздухе, а голосов не было, только гитара, солнце и ветер. Как-то раз, уже в сентябре, мы стояли у стены, смотрели друг на друга, будто впервые, и я вспомнила слова: «Скажи, что я его очень люблю». Ветер шумел у пристани; Мануэль сказал: «Тут ветер дикий, безумный. Я всегда его слышал, когда ходил в поместье на рождество». То же самое — «дикий, безумный» — сказал Китаец о Сон Махоре, когда Борха хвастался: «Все говорят, мы с ним похожи». И хотя он бросал невзначай, чтобы припугнуть компанию Гьема: «Мой отец кого угодно расстреляет» или «Он всех до одного велел перевешать», — походить он мечтал не на отца, а на дона Хорхе, который плавал на «Дельфине» к греческим островам. «И человек и ветер — дики и безумны».)