Последняя кантата - Филипп Делелис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прошел налево, в спальню. Моцарт лежал на кровати, по ее углам горели четыре свечи, партитура «Реквиема» лежала на расстоянии вытянутой руки, но он ее уже никогда не возьмет.
Но… там был кто-то еще… в углу, он старался стушеваться за черными занавесками, которыми были затянуты окна. Да, да, кто-то другой!
21. «ГРАНД-ОТЕЛЬ»
Париж, наши дни
Увидев Паскаля, Летисия поспешила к нему и бросилась в его объятия.
— Ах, Паскаль, если бы ты знал… Какой ужас! Бедный Пьер…
— Да, я знаю, комиссар, который ведет расследование, мне все рассказал. Это ужасно. И еще он сказал мне, что не надо оставлять тебя одну в таком состоянии…
— Да, спасибо…
Летисия приподняла голову и внимательно посмотрела на Паскаля. Он ослабил объятия.
— Летисия, я думаю, может, тебе не стоит оставаться дома сегодня вечером. Хочешь, мы уедем из Парижа? Тебе надо побыть на свежем воздухе. Я отвезу тебя к морю!
— К морю? — воскликнула Летисия, и на ее губах впервые с тех пор, как она узнала о драме, промелькнула улыбка.
— Да, не очень далеко. В понедельник мы вернемся.
Летисия подняла голову с плеча Паскаля, задумалась. И решилась:
— Поедем, да, поедем прямо сейчас. Только брошу пару одежек в чемодан, и отправимся подышать на просторе.
Через несколько минут она уже спускалась по лестнице своего дома под руку с Паскалем, и вид у нее был почти счастливый. Она села в «БМВ-купе» Паскаля, откинулась на кожаном сиденье и почувствовала себя элегантной дамой начала века, отправляющейся на поиски приключений на трансатлантическом лайнере, где рекой льется шампанское. Рукой она придерживала свою шляпку, мелкий дождичек хлестал ей лицо. Она смотрела на горизонт, и ей было хорошо.
Был конец дня, и машины заполонили улицы, но она их не видела, как не видела и спешащих по тротуарам прохожих. Она не слышала городского шума. Она не замечала ни когда машина останавливалась, ни когда снова трогалась. Лишь когда они выехали на автостраду, ведущую в Нормандию, и она услышала мелодию «Дельфийских танцовщиц» Клода Дебюсси, она осознала, где находится, и, посмотрев на Паскаля, который внимательно вел машину, вдруг вернулась к действительности.
Паскаль почувствовал на себе взгляд Летисии, но он ехал так быстро, что не решился повернуться к ней. Он просто сказал:
— Жан-Жоэль Барбье. Мои любимые прелюдии Дебюсси. Запись семьдесят четвертого года, Париж.
Летисия молчала. Ей казалось, что деревья, одно за другим мелькавшие за окном, начали образовывать сплошную стену, словно машина въехала в туннель, — пианист в это время играл «Вальс на равнине», — темный и вызывающий тревогу туннель, который не ведет никуда. Ее взгляд случайно упал на спидометр, он показывал «240».
— Меньше чем через час мы будем на месте, — спокойно сказал Паскаль, почувствовав беспокойство своей спутницы. В вечернем воздухе витали звуки и ароматы.
Машина выехала на равнину, и страх Летисии — под звуки «Девушки с волосами цвета льна» — улетучился. Ей было хорошо. Она закрыла глаза и предалась какому-то странному полусну, в котором музыкальные ноты были живыми. Она видела, как они перемещаются, замирают на месте и смеются, главное, смеются…
Она очнулась, когда они приехали в Кабур, и подумала, будет ли мелодия «Исчезнувшего собора» — а именно она звучала в эти минуты, — когда-нибудь потом навевать ей те же чувства, столь редкие, какие она только что испытала.
Около девяти вечера Паскаль припарковал машину на стоянке «Гранд-отеля». Летисия медленно расправила свои члены, созерцая старинное здание. Она не раз давала себе слово побывать здесь, и вот это свершилось. Они вошли в холл. Летисия сразу же направилась к огромному, во всю стену, окну, которое выходило на пляж, и приникла к нему, пытаясь разглядеть уже еле видное в вечерней темноте море. Она прижалась лбом к стеклу, безнадежно пытаясь увидеть горизонт.
Редкие постояльцы, задержавшиеся в баре, глядя на нее, смолкли. Тишина, нарушаемая только шумом волн, которые накатывались на берег и умирали там, наступила в холле «Гранд-отеля». Паскаль подошел к Летисии и положил руки ей на плечи.
— Почему? Почему, Паскаль?..
Паскаль обнял ее, прижал ее голову к своему плечу. Он рассказал ей о море, о согласованности приливов с фазами луны, о движении звезд и тяготах Галилея, о глупых чайках и вечном движении. Смолкнувшие было разговоры в холле снова возобновились. Паскаль взял Летисию за руку и потащил в огромный зал ресторана.
Сезон уже кончился, и теперь ужин сервировали только в зале Марселя Пруста, но никому из персонала и в голову не пришло остановить их. Паскаль сказал, что он в этом ресторане ест только камбалу в тесте и отварной картофель. Это было сказано таким серьезным тоном, что Летисия рассмеялась от всей души и отказалась от карточки меню, которую предложил ей метрдотель.
— И к этому, мсье Лиссак, как всегда, мерсо?
— Да, Кристоф.
— Ты часто здесь бываешь? — заинтригованная, спросила Летисия.
— Да. Очень часто. Здесь я провожу все свои отпуска. У моих дедушки и бабушки была неподалеку вилла на берегу моря.
Они чудесно поужинали, одни в огромном величественном зале «Гранд-отеля», своды которого благосклонно принимали их смех. В конце ужина служащий бюро администрации подошел к ним и протянул Паскалю ключ.
— Я даю вам номер четыреста четырнадцатый,[71] конечно, — сказал он с заговорщицкой улыбкой.
— Нет… впрочем, да, но нужен еще второй номер.
— Non sara utile,[72] — тихо проговорила Летисия, глядя в окно куда-то вдаль, куда-то очень далеко.
22. ФИНАЛЬНАЯ СЕРИЯ
Окрестности Миттерзилля, 15 сентября 1945 года
Был тихий час раннего вечера, наполненный удивительным ароматом и мягкой свежестью, которыми сосны насыщают воздух в горах. На Вену сейчас, должно быть, невозможно смотреть. В развалинах и позоре. Разрушили Оперу. Оперу, некогда символ величия Вены, а теперь — символ ее упадка. Были порушены не только камни, но и вся западная культура, оказавшаяся слишком покладистой с варварством.
Скрестив руки за спиной, он стоял лицом к горному массиву и, закрыв глаза, жадно вдыхал вечерний воздух. «Верховенство немецкой музыки». Он вспомнил это выражение. Он даже вспомнил, каким голосом оно было произнесено тридцать пять лет назад. Малер! Еврей Малер! Какая насмешка судьбы… Если бы он узнал! Если бы он узнал, что рассказывали выжившие в лагерях! В Освенциме оркестр заключенных должен был исполнять увертюру к «Нюрнбергским мейстерзингерам»,[73] когда их товарищей вели в газовую камеру. Лучшие музыканты были пощажены только ради того, чтобы они играли великую классику, которую палачи включили в свой репертуар. А крики детей? Плач детей, которых часто убивали сразу же по прибытии эшелона.
Он не мог заставить себя открыть глаза. Слишком страшно было созерцать свою страну, смотреть ей в лицо. И он вдыхал горный воздух.
Что ему сказали в начале войны? Что его музыка декадентская, сионистская. Веберн еврей? Да? Нет? Он тогда плохо ответил. Он сказал: «Меня зовут Антон фон Веберн. „Фон“ настоящее прусское. Мы бароны с 1705 года! Но я никогда не именовал себя „фон“ и так далее…» Нет! Нет! Этот ответ не принес ему блага. Он принял правила их игры, а этого не следовало делать. Сегодня и завтра каждый, наверное, должен спросить себя, какую ответственность за Холокост несет лично он.
Нацисты не забыли, что он одиннадцать лет дирижировал хором Венского рабочего певческого общества. Созданный под эгидой австрийской социалистической партии, хор был запрещен во время репрессий канцлера Дольфруса. Они тем более не забыли, что он дирижировал Симфоническим оркестром венских рабочих.
Они даже спросили его, как он сочетал эту работу со своими убеждениями ревностного католика… Какой вопрос! Вся его жизнь была посвящена новой музыке и необходимости, неотделимой от композиторской деятельности, нести свой опыт во все слои общества. Не больше. И не меньше.
И потом, были известны его высказывания в период становления фашизма: «То, что происходит сегодня в Германии, равносильно истреблению жизни и мысли!.. Мы недалеки от того времени, когда пойдем в тюрьму только за то, что мы серьезные художники!.. Самое меньшее, что нас ожидает, — это оказаться в крайней нужде».
Они вспомнили его слова. Они запретили ему концертную деятельность, и ему пришлось работать рецензентом-корректором в издательстве «Универсаль». Достаточно ли было занимать такую позицию? Не оказался ли он в заговоре со всем этим кошмаром?
Наконец он открыл глаза. Он увидел только темный массив леса на противоположном склоне. Как он любил горы! Он чувствовал чуть ли не духовную связь с ними. И абсолютную духовную связь с музыкой. Его упрекали, что он отбросил всякое искусство, обнажил его до того, что заставил такт разлетаться на тысячу кусков. Все это не было только словами. И ему самому пришлось произнести много слов, чтобы убедить, объяснить, проанализировать. Лаконичность, сознание легкости были основой его эстетики.