Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ингрид делает три шага вперед, встает на одно колено и кладет к ее ногам розу, в двух метрах от носков. Everything came up roses, это – последняя фраза ее автобиографии. Все было ложем из роз, ну так вот – последняя – без ложа. Ей прекрасно известно, что это ее последнее появление на публике, наверняка последнее фото в жизни: она не двигается, потом – шаг… еще один… еще… Щелкают фотоаппараты – уже нет того сияния вспышек – бледные блики, ничего ослепительного. Голова поднята, взгляд устремлен вперед, вдаль, но она не могла не заметить ни жеста, ни розы. Что она сделает? Обойдет? Слишком опасно: при сломанной шейке бедра малейший поворот причиняет боль, человек оказывается почти обездвижен. Перешагнет? Но может ли она еще поднять ногу? Она ходит только с помощью Николь: один шаг… второй… вроде бы все же сможет чуть изменить направление… вроде бы… надо чуть-чуть взять в сторону, ко та, кто играл Елизавету I Английскую, железную королеву, не из тех, кто хоть на миллиметр отклоняется от своего пути, даже нынче вечером, – особенно нынче вечером – она ставит левую ногу прямо на розу – Осирис оказался простой тварью!
Теперь длинный «кадиллак» увозит ее ко дворцу Виктории-Евгении. Там ей предстоит получить почетную статуэтку; на фронтоне дворца бьются по ветру флаги разных стран, собралась небольшая толпы… Но что это она делает? Собравшиеся ждут, распорядитель уже распахнул дверцу. Бетт Дэвис не двигается, только что-то показывает из-за затемненных стекол, указывая куда-то костлявым пальцем. Подошел полицейский, отошел, нет, она звала его не для этого. Она так выворачивает шею, оглядываясь назад, что кажется, сейчас ее сломает, и все время куда-то машет рукой. Фотографы, члены жюри – все ждут, кажется, – вечность… Ну наконец-то! Полицейский понял, в чем дело: она показывала на прожектор, который стоит прямо напротив «кадиллака», его надо перенести влево… Нет, не так… Она снова куда-то машет наманикюренной, безумно худой ручкой – безукоризненные блестящие ногти, сигарета между пальцами, кольцо… Нет, нет, левее… Она грозит пальцем: «Дальше не надо! Хватит!» От конца жизни ее отделяет несколько дней, и ей это известно, но она не может допустить, чтобы свет был поставлен неправильно, она сама становится себе осветителем, на расстоянии. Сколько часов она провела под всяческими прожекторами? Высокомерная, жесткая, дисциплинированная, не дающая себе пощады до последнего вздоха, business women[64] менеджер собственной красоты.
– Чем вы занимаетесь в жизни? Что делаете?
– Собственную красоту.
Она не хочет, чтобы этот выход был недостоин ее, она командует из машины, изнутри… На этот раз это будет действительно последняя фотография: она показывает, куда поставить софит, иначе Бетт Дэвис не появится перед собравшимися: свет должен стоять сзади, она хочет, чтобы был контражур, задний свет, Gegenlicht, он убирает все ненужное, стирает морщины, делает жестким контур, тень падает далеко вперед, заигрывая с уличной тьмой.
Уж что-что, а свет она изучила, она знала, как это делается, могла поставить свет в целом ангаре – сотни киловатт, softboxes… Свет – это самое важное, и соблазнять нужно не партнера, не режиссера, не продюсера – с ними иногда приходится спать, – соблазнять надо главного оператора: это перед ним актриса как голая, ему она предлагает свое тело в течение дней, недель, месяцев. Он – коварный искуситель; я пересплю с тобой нынче ночью, но сделай меня красивой завтра – иногда просто заключался молчаливый пакт о ненападении. Это был пакт о ненападении света: несколькими ваттами больше, несколькими ваттами меньше, чуть влево, чуть вправо, тень, неудачно упавшая на лицо крупным планом, тень, которая залегла под глазами, – убийственная деталь, смертоносная для карьеры. Да, оператор может «убить» актрису! Она все время у него перед глазами, он раздевает ее взглядом, разглядывает, он представляет собой миллионы зрителей. И она начинает чувствовать себя перед ними раздетой, отданной их взглядам, как в исповедальне. Но исповедуешься не ты, а твое тело: операторский глаз, прильнувший к объективу, – вот кто твой исповедник, вот в чьи уши ты изливаешь свои грехи. За ними – та же власть, тот же соблазн, это та же исповедь, но безмолвная, всего твоего тела. И если ты – хорошая актриса, значит, камера стрекочет безостановочно! Подобно безостановочному гулу прихожан под церковными сводами.
Ага, сержант все понял, он оттаскивает большой софит назад, ставит его рядом с другим, сзади машины – сегодня у нее, «самой потрясающей курильщицы Голливуда», в осветителях испанская жандармерия! Распорядитель распахивает дверцу, Николь сбоку приводит ее в движение, она еще разок затягивается своей анахроничной сигаретой, выходит из машины и следует по ковру ко входу в здание. Она может не волноваться: безжалостная к самой себе, сегодня она не совершила ни единой ошибки, ни малейшей, она идет теперь по длинному пологому пандусу, который перейдет потом в широкие ступени очень пологой лестницы, ведущей ко Дворцу конгрессов, она идет против ветра, на котором хлопают и полощутся флаги стран, которые никогда по ним невозможно определить, идет ко дворцу, где все остальное время года заседают компьютерщики, туроператоры, фармацевтические фирмы, – маленькая прямая женщина в свой пресловутой шляпке, столь же легендарной, как и она сама. На наших глазах исчезает из виду живая легенда, а те немногие загорелые зрители в футболках и модных шортах, что облокотились на шаткие и разваливающиеся заграждения, рассеянно провожают ее взглядом, посматривая на часы: не опаздывают ли они к своему ящику – уже почти восемь, свидание с их любимой ведущей новостей, потом – Памела Андерсон, а может быть, потом, после одиннадцати, старый фильм с Бетт Дэвис, чей голос так напоминает тот, что звучит в рекламе стирального порошка «Аякс».
Какие-нибудь полчаса назад, когда Ингрид вышла вперед и начала опускаться на одно колено, чтобы положить розу, она уже понимала, что совершает ошибку: Бетт Дэвис не сможет наклониться. Возможно, это могла сделать Николь, которая незаметно, одним словом и взглядом, спросила об этом хозяйку. «No!» Вассалы должны проникнуться величием их властительницы, кроме того, если Николь наклонится, станет ясно, что она сама не в силах этого сделать. Но было слишком поздно: Ингрид захватил этот спектакль, призрак заворожил ее.
Много позже, вспоминая об этом, она говорила себе: «Это явление Бетт Дэвис в лифте напомнило мне сон, который я пересказывала своему аналитику доктору К., тому, кто вылечил меня в двадцать лет от возвращающейся слепоты и кожных язв: я – в пустыне, и мне является моя мать в виде гигантского сфинкса, железного сфинкса. Она не видит меня, ее взгляд устремлен вдаль, она не произносит ни слова и не двигается. «Мама! Мама!», но только эхо, приумноженное пустотелым металлом, возвращает мне мой собственный голос. Отчаяние охватывает меня, совершенное отчаяние». Она подошла тогда и положила розу наперекор себе, сама того не желая, почти под гипнозом, потому что это напомнило ей нечто давно забытое. И уже наклоняясь, она увидела себя со стороны: картина называлась «юная поклонница подносит розу старой звезде экрана». Это видение заставило что-то щелкнуть у нее в голове: щелк – и она тоже начала играть: истертый от употребления сценарий или кадры старой кинохроники. Она не могла не сделать этого, хотя очень быстро, сразу же, но слишком поздно, поняла, что совершает бестактность.
Другое время? Другая эпоха? В общем, ее юная поклонница. Но разве для молоденькой нынешней актрисы, родившейся году этак в 1978-м, в том году, когда Ингрид дебютировала в Париже, прибыв в отель «Скриб» со своими кастрюлями, для Эльзы Зильберстайн, например, которая была сама простота, прямая, естественная, сама она не представляла собой другую эпоху с этим ее настоящим черным вечерним платьем и ее любовью ко всему искусственному, – разве это несовпадение эпох не было еще значительней? Она принадлежала к тому времени, когда кино было фабрикой грез, игрой теней, «магическим фонарем», который предлагал модели для подражания, она принадлежала к тому миру, ей не хотелось лишь отражать мир, она хотела предлагать другой, целиком сотканный из света и тени, смонтированный, там и был ее мир, ее стремление к чему-то другому, ее проекция на мир. Тени, пляшущие на стене пещеры, были столь же реальны, как то, что происходило снаружи.
За двадцать лет произошли потрясающие изменения, бесспорно большие, чем между началом века и 1978 годом, несмотря на две войны, коммунизм, концентрационные лагеря, какие угодно фильмы, и прочая-прочая, потому что произошло вот что, такая странная вещь: все то, что было, перестало существовать – брутальная амнезия, диссонанс, как после апокалипсиса, и сегодня, сегодня, когда заговаривают о кино, то речь идет вовсе не о silver screen или по-немецки – Leinwand[65] – белом полотне; тогда это белое полотно было как церковные покровы, как покров, раскинутый на алтаре, а теперь: e-mail, компьютер, сообщения, автоответчики – хлоп-хлоп – взгляд блуждает по поверхности, что если некто, подняв глаза, встречается взглядом с кем-нибудь, как она, – впрочем, Ингрид вылитая героиня немых фильмов: такими глазами смотрели с экрана Мэри Пикфорд, обе сестры Гиш – Лиллиан и Дороти, глаза были удивленные, распахнутые, как в ожидании Благой вести или чего-нибудь в том же роде, без особой, правда, веры, Sehnsucht без особых иллюзий,[66] потому что, уже предощущая собственный конец, они бы этой Благой вести не услышали или она бы не оправдала их ожиданий. Да, решительно было пора, давно уже пора сделать другое концертное платье, пора немного измениться.