Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неторопливо и умело, с терпением и элегантностью, вызвавшими у всех аплодисменты и возгласы одобрения, фрау Бригитта Франк отрезала со спины, бедер и груди лани широкие, толстые ломти нежного розового мяса, глубоко пропеченного жаром костра; с помощью Кейта куски распределялись среди сотрапезников согласно предварительному выбору, сопровождавшемуся покачиваниями головой, подмигиваниями, выпячиванием губ и прочими знаками сомнения и нерешительности фрау Бригитты Франк. Первым удостоился блюда я за мою «добродетель иностранца», уточнил Франк. Вторым, к моему глубокому удивлению, оказался сам Франк; последним, к еще большему удивлению, – Эмиль Гасснер. Конец церемонии был встречен общими аплодисментами, на что фрау Бригитта Франк ответила глубоким поклоном, исполненным, что приятно удивило, не без изящества. Нож остался торчать в спине лани возле красного флажка со свастикой, что, признаться, вызывало у меня чувство неловкости, к которому примешивалось чувство гадливости от слов сотрапезников, вернувшихся к разговору о гетто и евреях.
Губернатор Фишер, поливая куски лани золотистой струей соуса, рассказывал, как хоронят евреев в гетто:
– Слой трупов, слой извести, – как бы говоря: «Слой мяса, слой соуса».
– Самый гигиеничный способ, – сказал Вехтер.
– Что до гигиены, – сказал Эмиль Гасснер, – то евреи более заразны живые, чем мертвые.
– Ich glaube so![92] – воскликнул Фишер.
– Мертвые меня не волнуют, – сказал Франк, – я озабочен детьми. К несчастью, мы мало что можем сделать для уменьшения детской смертности в гетто, но мне хотелось бы сделать что-нибудь для облегчения страданий несчастных малюток. Я хотел бы научить их радости жизни, научить их шагать по улицам гетто и улыбаться.
– Улыбаться? – переспросил я. – Хотите научить их улыбаться? Шагать по улицам гетто с улыбкой? Еврейские дети никогда не научатся улыбаться, даже если учить их этому плетью. Как никогда не научатся ходить, никогда. Вы разве не знаете, что еврейские дети не ходят? У них есть крылья.
– Крылья? – воскликнул Франк.
Глубокое удивление отразилось на лицах гостей. Все молча, не дыша, уставились на меня.
– Крылья? – крикнул Франк, распахнув рот в неудержимом смехе, поднял руки, помахал ими над головой, как крыльями и, задыхаясь от смеха, проворковал: – Цып-цып-цып!
Остальные тоже подняли руки и, махая ими над головой, закричали:
– Ach so! Ach so! Цып-цып-цып!
Обед наконец завершился, фрау Фишер встала и повела нас в отдельный зал, где когда-то был кабинет полковника Бека. Я сел в кресло, которое своей спинкой касалось колен статуи из белого мрамора, изображавшей греческого атлета и выполненной в так называемом мюнхенском стиле. Приглушенное освещение, мягкие ковры, треск дубовых поленьев в камине. Было жарко, в воздухе витал аромат коньяка и табака. Хриплые голоса звучали вокруг, их изредка прерывал смех немцев, который я не могу слышать без легкой дрожи.
Кейт смешивал в хрустальных бокалах красное бургундское «Вольнэ», насыщенное и теплое, с белым шампанским «Мумм». Он готовил «Türkischblut», «Кровь турка», традиционный напиток немецких охотников после отстрела в лесах.
– Так, значит, – сказал Франк, повернувшись ко мне с видом искреннего неудовольствия, – у еврейских детей есть крылья? Если вы это расскажете в Италии, итальянцы вам поверят. Так вот и рождаются легенды. Если верить английским и американским газетам, можно подумать, что немцы в Польше ничем другим не занимаются, как только убивают евреев с утра и до вечера. И все же вы после месячного пребывания в Польше не можете утверждать, что видели, как немец тронул хоть одного еврея. Погромы – это легенда, как и крылья еврейских детей. Пейте спокойно, – сказал он, поднимая богемский бокал с «Кровью турка», – пейте и не бойтесь, mein lieber Малапарте, это не еврейская кровь. Prosit![93] – Prosit! – сказал я, поднял бокал и принялся рассказывать о деяниях, случившихся в благородном молдавском городе Яссы, что на границе России с Румынией.
VI
Крысы в городе Яссы
Я толкнул дверь и вошел. Пустой дом, видно, был брошен в спешке. На окнах порванные занавески, обрывки бумаг разбросаны по комнатам. Просторная спальня с большим круглым столом посередине под латунной люстрой, вокруг стола несколько стульев. Из распоротого матраса вывалились гусиные перья, от первого моего шага облако пуха взлетело с пола, перья стали липнуть к потному лицу. Ящики комодов открыты, на полу одежда и бумаги. Я повернул выключатель, хорошо еще был свет. На кухне солома и осколки разбитой посуды. На плите кастрюли и сковородки вперемешку. В углу догнивала куча картофеля. Запах грязи и гнилой пищи отравлял воздух.
Конечно, не дворец, но в молдавском городе Яссы в конце июня 1941-го (первые дни немецкой войны против Советской России) и нельзя было найти ничего лучше этого домика в глубине большого заброшенного сада, как раз в начале улицы Лэпушняну рядом с Жокей-клубом и кафе-рестораном «Корсо», хотя сад, как выяснилось позже, оказался старым православным кладбищем.
Я распахнул окна и принялся за уборку. Смертельно усталый, на первый случай я ограничился только спальней. La dracu, к черту все остальное, la dracu войну, la dracu Молдавию, la dracu Яссы, la dracu все ясские дома. Я расстелил на кровати два моих одеяла, повесил на стену карабин винчестера, полевой электрический фонарь «Контакс» и фотографию моей собаки, моего бедного Феба. Тем временем стемнело, и я включил свет. Два выстрела прогрохотали в ночи, пули пробили оконные стекла и врезались в потолок. Я погасил свет и подошел к окну. Солдатский патруль стоял посреди кладбища напротив дома; я не мог разобрать, немцы то были или румыны.
– Lumìna![94] Lumìna! – прокричали голоса.
Румыны.
– La dracu! К черту! – крикнул я.
В ответ еще один выстрел просвистел над ухом. Несколькими днями раньше в Бухаресте по моим окнам в «Атене Паласе» тоже стреляли прямо с площади. У полиции и солдат был приказ стрелять в каждое окно, откуда пробивается хоть луч света.
– Noapte buna, – крикнул я.
– Noapte buna, – ответили солдаты, удаляясь.
Я поискал на ощупь граммофон, замеченный на столике, из кучи валявшихся в ящике пластинок выбрал наугад одну, проверил пальцем иглу, покрутил ручку и поставил иглу на край пластинки. Это была румынская народная песня в исполнении Кивы Питзигой. Голос Кивы запел в темноте, нежный и хриплый:
Ce-ai in gusa, Marioara,Ce-ai in gusa, Marioara…[95]
Я бросился в постель, закрыл глаза, потом встал, пошел на кухню, набрал ведро воды и опустил в него охлаждаться захваченную в Бухаресте бутылку цуйки. Поставил ведро рядом с кроватью, снова растянулся на вспоротом матрасе и закрыл глаза. Пластинка закончилась и крутилась впустую. Глухо скрипела игла. Я встал, завел патефон и снова поставил иглу на край пластинки. Голос Кивы Питзигой снова запел в темноте, нежный и хриплый:
Ce-ai in gusa, Marioara…
Если бы можно было включить свет, я бы почитал. Я взял с собой книгу Гарольда Никольсона «Башня Елены», которую нашел в Бухаресте у моего друга Азафера, еврея-книготорговца, державшего лавку напротив редакции газеты «Курентул». Довольно старая книга 1937 года, она повествует о лорде Дафферине, дяде Гарольда Никольсона. La dracu Гарольда Никольсона и его дядю лорда Дафферина, la dracu всех на свете. Было жаркое, душное лето, гроза уже три дня висела над крышами города, как набухшая опухоль. Кива Питзигой пела хриплым, полным нежной страсти голосом; вдруг пение прервалось, стальная игла глухо заскрипела. Не хотелось вставать, la dracu gusa Мариоары, noapte buna, domniscioara[96] Кива. Я тихо заснул, мне снился сон.
Вначале было непонятно, был ли то сон, потом прояснилось: это был действительно сон. Наверное, я вправду заснул, началось сновидение, потом вдруг проснулся и, бодрствуя, продолжал видеть сон – так бывает, когда сильно устаешь. Дверь открылась, вошел Гарольд Никольсон. Одетый в серый костюм и оксфордскую сорочку светло-голубого цвета с ярким синим галстуком. Он вошел, бросил на стол серую фетровую шляпу от Локка, сел на стул рядом с кроватью и, улыбаясь, уставился на меня. Комната понемногу меняла вид, превращаясь в улицу, потом в обсаженную деревьями площадь. Я узнал небо Парижа над крышами. Вот плас Дофин, вон окна моего дома. Я иду вдоль стен, чтобы меня не заметил продавец табачной лавки с Нового моста, сворачиваю на набережную Часовщиков и останавливаюсь против двери дома № 39, это моя дверь. Это дверь моего дома, дома Даниэля Галеви. Я спрашиваю мадам Мартиг, консьержку:
– Est-ce que Monsieur Malaparte est chez lui?[97]
Мадам Мартиг долго молча смотрит, она не узнает меня, и я благодарен ей за это: мне стыдно вернуться в Париж в форме итальянского офицера и видеть немцев на улицах Парижа. Да и как можно узнать меня по прошествии стольких лет?
– Non, Monsieur Malaparte n’est pas à Paris[98], – отвечает мне мадам Мартиг.
– Je suis un de ses amis[99], – говорю я.
– Nous n’avons pas de nuovelles de lui, – говорит мадам Мартиг, – peutêtre Monsieur Malaparte est-il encore en prison, en Italie, peut-être à la guerre, quelque part en Russie, еn Afrique, en Finlande, peut-être mort, peut-être prisonnier, qui sait?[100]