Тщательная работа - Пьер Леметр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-ка, рассказывай по порядку, — подбодрил его Камиль, глядя, как отец вертит ложечку и никак не может решиться.
— О, послушай, Камиль, как захочешь, так и будет. Я-то и заговаривать с тобой об этом не стал бы. Но он настаивает. Я ничего ему не предлагал, слышишь?! — добавил он, внезапно повысив голос, как будто отбиваясь от обвинений.
— Говори уже… — бросил Камиль.
— Я бы сказал «нет», но, в конце концов, это зависит не только от меня… Он съезжает из своей мастерской. Арендный договор не стали возобновлять, да и в любом случае ему там стало тесно. Он теперь пишет в большом формате, понимаешь?!
— Ну и?..
— Он спросил меня, не собираемся ли мы продавать мастерскую твоей матери.
Камиль понял еще до того, как отец закончил фразу. Он всегда боялся этой новости, но именно из-за своего страха был к ней готов.
— Я знаю, о чем ты подумаешь, и…
— Нет, ты ничего не знаешь, — оборвал его Камиль.
— Конечно, но я догадываюсь. Кстати, я так Кауфману и сказал: Камиль не согласится.
— И все же ты со мной об этом заговорил…
— Заговорил, потому что обещал ему! И потом, я решил, что при нынешних обстоятельствах…
— Обстоятельствах…
— Кауфман предложил хорошую цену. А сейчас, когда вы ждете маленького, может, у тебя новые планы, купить квартиру побольше, не знаю…
Камиль удивился собственной реакции.
Монфор был, в сущности, одним названием, последним следом деревни, когда-то раскинувшейся на окраине лесопарка, который, в свою очередь, примыкал к лесу Кламар. Но сегодня, побежденная массовой застройкой, окруженная претенциозными особняками, опушка леса уже не выглядела той своего рода границей, какой ее помнил Камиль, когда ребенком приходил сюда с матерью. Мастерская матери занимала бывшую сторожку большого имения, которое постепенно распалось, переходя, благодаря череде наследований, из одних неумелых рук в другие, не менее неумелые. В результате осталось только расположенное в уменьшенном до более чем скромных размеров парке это здание, где мать велела снести все внутренние перегородки. Камиль проводил долгие дни, глядя, как она работает в облаке запахов краски и скипидара, и рисуя за своим маленьким мольбертом, который она поставила для него рядом с дровяной печкой, от которой зимой исходило тяжелое пахучее тепло.
Говоря серьезно, сама мастерская особой привлекательностью не отличалась. Стены были просто покрыты известью, старая терракотовая плитка трещала под ногами, а стекла в окнах, которые обеспечивали доступ дневному свету, пребывали пыльными две трети года. Раз в год мсье Верховен отправлялся туда, проветривал, пытался бороться с пылью, но вскоре сдавался, садился в центре мастерской и глазами потерпевшего кораблекрушение разглядывал то, что осталось от существования женщины, которую он так любил.
Камиль помнил свой последний приезд туда. Ирэн хотела взглянуть на мастерскую Мод, но, столкнувшись с его уклончивой настороженностью, решила не настаивать. А потом в один прекрасный день, когда они возвращались после уик-энда и проезжали недалеко от Монфора, Камиль внезапно спросил:
— Хочешь посмотреть мастерскую?
Оба они прекрасно понимали, что на самом деле речь шла о желании самого Камиля. Они развернулись. Отец Камиля ежегодно приплачивал соседу, который явно не переутомлял себя лишними заботами, чтобы тот приглядывал за домом и пропалывал кустарник в парке. Камиль и Ирэн пробрались через крапиву и ключом, который на протяжении десятилетий хранился под цветочным горшком из мозаики, открыли глухо скрипнувшую входную дверь.
Освобожденная от своего содержимого, комната выглядела еще просторней, чем всегда. Ирэн без всякого смущения разглядывала ее, лишь изредка бросая на Камиля вопросительный взгляд, когда собиралась перевернуть раму или поднести к свету полотно, которое хотела рассмотреть поближе. Камиль, сам того не желая, уселся именно там, где сидел отец, когда бывал здесь один. Ирэн говорила о полотнах, и точность ее замечаний удивила Камиля, а потом надолго остановилась у одной из последних работ Мод, неоконченной: глубокие красные тона, нанесенные чуть ли не с яростью. Ирэн держала картину в вытянутых руках, и Камиль видел ее только со спины. Мелом Мод написала своим крупным размашистым почерком: «Безумная боль».
Одно из редких полотен, которым она соизволила дать имя.
Когда Ирэн опустила руки, чтобы поставить картину на место, она увидела, что Камиль плачет. Она прижала его к себе и долго не отпускала.
Больше он туда не возвращался.
— Я подумаю, — выговорил наконец Камиль.
— Все будет, как ты хочешь, — ответил отец и медленно допил кофе. — В любом случае деньги твои. Для твоего сына.
Мобильник Камиля оповестил об эсэмэске от Луи: «Ламбера нет в гнезде. Оставить засаду? Луи».
— Мне надо идти, — сказал Камиль, вставая.
Отец, как обычно, с недоумением посмотрел на него, — казалось, его удивляло, что время так быстро проходит и сыну уже пора уходить. Но в голове Камиля всегда звенел странный звоночек, с точностью до секунды подсказывавший, когда пора прощаться. И с этого момента он не мог усидеть на месте, до такой степени ему нужно, просто необходимо было уйти.
— А насчет журналиста… — начал отец, вставая.
— Не беспокойся.
Мужчины обнялись, и через несколько секунд Камиль уже был на улице. Когда он поднял голову к окнам отцовской квартиры, то без удивления увидел самого старика: облокотившись о перила балкона, тот прощался с сыном легким движением руки, которое часто заставляло Камиля думать, что придет день, когда он увидит отца в последний раз.
8
Камиль перезвонил Луи.
— Мы тут выяснили кое-что новенькое о Ламбере, — сказал Луи. — Он вернулся к себе в самом начале условного срока, второго числа. Как говорят соседи, у него все было в порядке. По сведениям его знакомого, некоего Мурада, дилера из Клиши, Ламбер собирался уехать, это было во вторник. Вместе с Даниэлем Руае, головорезом, о котором тоже ни слуху ни духу. С тех пор ничего. Мы организуем засаду у Ламбера.
— Густав в самом ближайшем времени постарается подстраховаться. У нас два дня, никак не больше. Потом Ламбер исчезнет надолго…
Они обсудили распределение групп, которые должны будут сидеть в засаде там, где Ламбер мог появиться. Определили два наиболее вероятных места. Чудо или дань настойчивости — в любом случае Ле-Гуэн знал, что команда Камиля слишком малочисленна, чтобы выполнить такую задачу, — но Камиль получил во временное распоряжение еще две группы, координировать действия которых было поручено Луи.
9
Он выложил на рабочий стол стопку книг: «Реквием по мафии», «Холм самоубийц», «Блюзы Дика Контино», «Убийца на дороге», «Подполье», потом «Лос-анджелесский квартет», состоящий из четырех частей: «Черная Далия», «Большое Нигде», «Секреты Лос-Анджелеса» и «Белый джаз». И наконец, «Американский таблоид».[26]
Он выбрал одну наугад. «Белый джаз». Но случайным его выбор не был. На обложке красовался женский портрет, до странности напоминавший портрет Черной Далии. Линия, стиль рисунка и женский типаж были общими на обеих обложках, разве что у второй женщины лицо было более круглое, прическа более пышная и тщательнее сделанная, макияж ярче и серьги в ушах. Иллюстратор изобразил немного вульгарную голливудскую женщину-вамп, отказавшись от более спонтанной манеры, которой он придерживался, чтобы передать образ Черной Далии. Камиль еще не рассматривал всерьез возможное сходство трех молодых женщин. Если без особой натяжки можно было сравнить Эвелин Руврей и Жозиану Дебёф из дела в Курбевуа, то что общего могло быть у них с малышкой Мануэлой Констанзой из Трамбле?
На обложке папки для бумаг он набросал три слова, добавил «Луи» и дважды подчеркнул.
— Замысловатая задача…
«Замысловатая»… Как только Луи удается использовать подобные выражения, просто уму непостижимо.
— Это тебе. А это мне, — сказал Камиль, разделив книги на две стопки.
— Ага!
— Мы ищем большую квартиру, двух изнасилованных и изрезанных на куски женщин. Надо постараться читать по диагонали.
Чем дальше, тем круче. Первые книги показались ему более или менее классическими. «Частные» сыщики прозябали в грязных маленьких офисах, потягивая кофе и поглощая пирожки перед кучей неоплаченных счетов. Свихнувшиеся убийцы внезапно давали волю своим психопатическим рефлексам. Потом стиль начал меняться. Все более патологический, все более резкий, Джеймс Эллрой стал выписывать бесчеловечность в самом грубом ее проявлении. Дно Лос-Анджелеса представало как метафора безнадежного и лишенного всяких иллюзий человечества. У любви был едкий привкус городских трагедий. Садизм, насилие, жестокость, осадок наших фантазмов воплощались вместе с неизбежной чередой несправедливостей и поборов, избитых женщин и кровавых убийств.