Мемуары. 50 лет размышлений о политике - Раймон Арон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По правде сказать, вряд ли. Допустим, что общины, составляющие диаспору, сохраняют, вопреки всему, некоторые общие черты, проявляющиеся более или менее ярко в зависимости от места, занимаемого каждой из них в обществе, в которое она интегрировалась. По большей части евреи диаспоры согласны или, скорее, хотят жить как граждане страны, которую они для себя избрали; евреи, даже верующие, чаще всего не имеют желания эмигрировать в Израиль и не мыслят себя гражданами еврейской нации. Русские, английские, немецкие, французские евреи не говорят на одном языке, даже произнося одни и те же молитвы, и плохо понимают друг друга — соответствующие национальные культуры наложили на них отпечаток сильнее, чем связь с далеким прошлым, в котором больше от мифа, нежели от подлинной истории.
Повторяю: понятие народа не поддается однозначному определению и употребляется в разных смыслах. Только одно я утверждаю уверенно, рискуя вызвать пылкие возражения: если существует еврейский народ, другого народа такого же типа нет в природе. Иудейская религия сохранилась как религия меньшинства в зонах цивилизации, где воцарилась та или иная из двух других так называемых религий Книги. Вследствие этого верующие в Иегову и в Закон, даже если не все из них потомки племен, упоминающихся в Библии, стали ссылаться на свое общее происхождение, оставаясь верными главным положениям своей религии и обрядам. Сходство их судьбы в разных странах, возможно, выработало у них некоторые духовные или социальные особенности. Что касается внешнего облика, то достаточно посетить Израиль, чтобы избавиться от образа еврея, популярного благодаря литературе и застрявшего в сознании некоторых людей. О прототипе же Шейлока, человеке, чья жизнь — торговля и деньги, который испытывает аллергию к военным доблестям, заставили забыть израильские солдаты: их теперь называют пруссаками Ближнего Востока[209].
Объективно, то есть следуя критериям, применяемым обычно для идентификации народа, евреи диаспоры таковым не являются; они состоят из меньшинств, исповедующих одну религию, которая раздражающе действует на христиан всех Церквей; они продолжают испытывать некоторое чувство солидарности друг с другом и, по большей части, ощущают свою связь с Государством Израиль, видя в нем символ своей способности образовать нацию, но это не значит, что они чужаки-метеки 272 в принявшем их обществе. В 30-х годах французские евреи называли «бошами» своих прибывших из Германии единоверцев. Евреи Соединенных Штатов кажутся мне американцами. Разумеется, память о геноциде изменила на время психологию евреев, прочно вросших в буржуазию Франции или Англии. Они приобрели или обрели заново сознание своих иудейских традиций, если не своего еврейства. Даже если они согласны со своей принадлежностью к еврейскому народу, эта принадлежность почти ни к чему их не обязывает и «еврейский народ» остается для них чистой абстракцией, поскольку они не намереваются разделить с Израилем ни землю, ни язык, ни судьбу — не всегда даже религию; в молодом поколении немало активных поборников иудаизма или Израиля, которые остаются неверующими.
Когда я сегодня оглядываюсь на свое прошлое, собственный путь представляется мне разделенным на несколько стадий. Первая продолжалась до моего первого путешествия в Германию: еврейское сознание во мне было, однако, очень слабое, возможно подавленное; чтение выступлений Жореса и Золя времен дела Дрейфуса страстно увлекло меня, но я не испытал того искушения, которое возникло у Герцля.
Затем — годы войны: священное единение царило в сердцах, не оставляя места для оговорок относительно меньшинств. В предпоследнем классе учитель, которого я не забыл, Зиглер (на его уроках обычно шумели, а в том году, к его восторгу, школьники стали тихи и прилежны), рассуждал однажды о терпимости. Мне показалось, что он смотрел в мою сторону и говорил для меня. Он развивал идею, согласно которой слово «терпимость» не выражает чувства, которое следует испытывать к тем, кто отличается от большинства: уважение лучше терпимости, подразумевающей взгляд сверху вниз.
Начиная с 1933 года я, чтобы не скрывать из трусости свое еврейство, заявлял о нем, стараясь делать это не слишком нарочито. В 30-е годы университет не был заражен гангреной. С. Бугле, Э. Алеви, даже А. Риво (который в течение нескольких недель был министром народного просвещения Виши, вероятно, потому, что написал до войны книгу о национал-социализме) не опасались, судя по всему, распространения занесенного из-за Рейна антисемитизма. Но я ощущал изменившуюся атмосферу, слышал в кино возгласы «Евреи, евреи!», когда Леон Блюм появлялся на экране. Ж. Мандель, Ж. Зей, оба убитые во время оккупации, занимали посты в Совете министров; правые и крайне правые еженедельники бичевали их как сторонников войны во имя еврейской солидарности, которая для них важнее французских интересов.
Во время и после войны никто не мог утверждать, что мои позиции коренятся в моем еврействе. Я не принял никакого участия в чистке, мои письменные выступления (за исключением, быть может, статей о нескольких писателях[210]) не рисовали манихейской картины Франции. Сразу же после капитуляции Третьего рейха я ратовал за примирение с Германией. Вследствие гитлеровских преступлений антисемитизм исчез с политической сцены, сохранившись, возможно, где-то в потемках или в подполье. Книга Бардеша о Нюрнбергском процессе хоть и вызвала, пожалуй, скандал, но не оказала подлинного воздействия.
Я принял к сведению возникновение Израиля в 1948 году, не испытав чувства победы; у меня не было сознания того, что произошло событие всемирно-историческое, weltgeschichtlich, как говорят немцы. Я не отождествлял себя с этими первыми поселенцами, которые поднимали целину и строили государство. Война сопровождала рождение Израиля или, вернее, сделала его возможным. Она только еще начиналась. Обстановка, в которой израильтянам удалось восторжествовать над коалицией своих арабских соседей — сирийцев, иорданцев, египтян, — была результатом невероятного стечения случайностей. Израилю предстояло стать милитаризованным государством.
Я впервые посетил Израиль в 1956 году. Больше всего поразило меня возникновение в XX столетии почти забытого политического явления — Республики граждан-солдат. Тот, кто наблюдает издалека, видит, как два-три миллиона израильтян теряются в море десятков миллионов арабов. Ему (я имею в виду и себя) легко забыть, что, за исключением, может быть, 1948 года, мобилизованная израильская армия имела как количественное, так и качественное превосходство над армиями своих объединенных врагов. Начиная с 1956 года, если уж не с 1948-го[211], я должен был анализировать и комментировать ближневосточную политику в соответствии с деонтологией моей профессии: максимальная объективность, необходимость сообразовываться с французскими интересами и опираться на правила политической этики, как бы они ни были двусмысленны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});