Соблазнитель - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Профессор Аксаков поднялся по шатким ступенькам в сырую избу. Посреди избы стоял большой колченогий стол, и на нем, прикрытый газеткой от мух, лежал кусок черного хлеба. В углу была, как полагается, печь, вся серая от пауков в паутине, а рядом топчан, на котором темнели две плоские сиротские подушки.
– Я знала, что ты меня, Ваня, полюбишь. Уж как ты тогда на меня, Ваня, пялился! Буквально ведь глаз не сводил! Я отца просила, просила: «Позволь нам жениться! Помрет без меня мой профессор, помрет!» Но ты, Ваня, знаешь отцовский характер, – она неожиданно скорчила рожу и двумя худенькими пальчиками изобразила рога надо лбом. – «Не сметь! – говорит, – в тебе кровь не людская! За лешего лучше отдам, чем за этого!» Вот так все и вышло. Теперь леший сватает.
Иван Ипполитович попятился к выходу.
– Да нету его! Ты чего напугался? Он дед-то хороший. Придет, Ваня, ночью, напустит мне тут мокроты на кровать и ну давай нежиться, ну миловаться! А я ведь его не люблю, хоть ты режь! Глаза все исплакала. Ну не люблю! «Оставь ты меня, говорю, по-хорошему. Найди себе пару: русалку какую, царевну болотную, их тут полно! И будете жить-поживать, может, детки пойдут, все такие красавчики, такие забавные, рыбоньки, хвостики!» А он – ни в какую! «Ответь, говорит, взаимностью лучше, а то утоплюсь!»
Она перевела сиплое дыхание и замолчала. Иван Ипполитович покрылся холодным липким потом.
– Конечно, похоже, – снисходительно махнула ручкой Валерия Петровна. – Все эти истории, как один очень влюблен, помирает, а этот, второй, он не очень влюблен и в сторону смотрит, – у всех все одно. Но ты, Ваня, тихий. Ты, Ваня, паук. Тебя в паутине-то не разглядишь. Запрячешься, глазки очками прикроешь, и нету тебя, весь в науку ушел! А там, под наукой-то, что у тебя? Ох, ты непростой! Ох, ты, Ваня, и склизкий! Костюмчик надел, а такое задумал! Я, как поняла, так ведь вся и скривилась! Я порчу-то не насылаю, Ванюша. Побаловалась, наигралась, и ладно! От этого все мои денежки кончились! Народ любит порчу наслать друг на дружку! Приходят ко мне: «Помоги, баба Валя! Того изведи да того изведи!» Младенцев, бывает, и тех не жалеют! Родится младенчик у крали-разлучницы, они и кричат: «Изведи! Изведи!»
– А вы что? – спросил вдруг профессор Аксаков.
– А я что? Сперва изводила, конечно. Теперь говорю: «Обожди. Не хочу». Они мне еду начинают носить: «Ах, ах, изведи!» Тушенки военной вон мне нанесли. Откуда нарыли? Войны-то ведь нету. А что мне тушенка? Я травки возьму да с хлебцем поем, мне тушенки не нужно.
Валерия Петровна умильно посмотрела на него погасшими глазками.
– И ты ведь сейчас, Ваня, станешь просить: «Ах, ах, изведи! Ах, пущай он помрет!»
– Кто: он?
И Аксаков весь похолодел.
– А скрытный ты, Ваня! – она захихикала, – сам муку придумал себе и страдаешь! На что там глядеть? Одна кожа да кости. А я, Ваня, если его изведу, тебя-то я ведь не спасу этим, милый!
– Меня? Почему? – прошептал он наивно.
– Иди, Ваня, я тебе что покажу.
Валерия Петровна открыла небольшой ларец, стоящий прямо на полу у печки. В ларце были выцветшие женские фотографии.
– Отец мне принес. «Погляди, говорит, мои, говорит, все любимые доченьки. И все, как одна, на любви погорели. А я, говорит, упреждал! Упреждал! Хотел поберечь! А они, говорит, как пчелыньки, все на варенье: «Ах! Ах! Летимте, летимте!» И что? Прилетели. Одна, говорит, удавилась в петельке, другая – под поезд: такую нашли, что стыдно людей, говорит, ребры с мякоткой. А третья спилась, говорит, от тоски. А я упреждал! Я берег их, просил! Ведь тем-то, небесным, ведь им наплювать. «Бери, говорят, их себе и жалей!» А я и жалею. Моя плоть и кровь».
Валерия Петровна победоносно посмотрела на профессора Аксакова.
– Я все-таки не понимаю… – Аксаков дрожал и справиться с дрожью не мог. – Вот карточки эти… Они довоенные? А Лара откуда? И эта, и эта… Вот эта ведь Лара?
– Они, Ваня, все одинакие, вот что. У всех одна косточка. Не больше, чем мой ноготок, а уж колется! Во здесь, посередке, – Валерия Петровна провела ладошкой между своими еле заметными грудями. – Ух, колется, Вань!
Они помолчали.
– Ты, Вань, не его, ты ее изведешь! В ней жизни осталось на самом на донышке. Вот хочешь, сочту тебе, сколько в ней жизни?
Аксаков отпрянул.
– В ком? В Ларе? Не смейте!
– А хошь, я секретец тебе расскажу? Придвинься, не бойся.
Придвинулся ближе, вдохнул слегка горьковатого запаха ведьмы.
– Мы, Ваня, добрее. Вот ты к нам пришел, и я тебе все объяснила по-честному! А те-то ведь злые! На нас говорят, а сами-то, Вань! Вот родился младенчик. Они на него – шасть всем небом! И с той стороны подлетят, и с другой! Не знают ведь, Ваня, что делать с людьми! Вот люди от них и бегут! А куда? К отцу моему, потому что он добрый. Он из человека веревку не вьет. Дышать человеку дает, вот ведь что! В них ласки-то нету, одна только ругань.
– Пойду я, – сказал вдруг Иван Ипполитович. – Болит голова. Очень сильно болит.
– Риньген, Ваня, сделай. – И Курочкина деловито ощупала голову Ивана Ипполитовича маленькими, холодными ручками. – А ну, как в мозгу колтуны завелися? Сердечко проверь, а то черви залезут, детишек своих там червивых наделают. И все! И пропал человек! И пропал!
– Вы верите в ад? – прошептал ей профессор.
– А как же не верить? – она удивилась. – В аду хорошо. Отец меня в детстве водил, как в теятр. Мне очень понравилось. Чисто, тепло. Сидят голышом, никого не стесняются. Компанию водят. Не то что у вас. У вас, Ваня, в клиниках ваших, противно. Вот я побыла там, и я говорю: тоска у вас в клиниках, Ваня, ужасная! Ни песен попеть, ни сплясать, ничего! А там у нас с папой все время веселье! Никто не скучает, там всем хорошо!
Иван Ипполитович, не говоря больше ни слова, большими шагами пересек избу и вышел. Валерия Петровна выскочила за ним.
– Любовь, Ваня, – жуткое дело! Ух, жуткое! Во гробе достанет! Нигде не укроешься! А вы все: «Таблетку! Укольчик! Таблетку!» Вот я посмеюсь, Ваня, вот посмеюсь! Долечитесь вы! Упреждаю, долечитесь!
Аксаков вдруг остановился.
– Постойте… Вот вы говорите «любовь». А если прожил человек без любви? Спокойно, достойно… Имея семью… Но… как бы сказать? Без страстей. Что тогда?
– Тогда он мертвяк, Ванька, твой человек! Заглянешь под кожу, а там одни мухи! И так, знаешь, тихо жужжат: «Жу-жу-жу! Зачем, мол, мертвяк, ты на землю пришел? Таких же, как сам, мертвяков наплодил…»
Иван Ипполитович не стал дослушивать. Валерия Петровна широко раскрыла морщинистый пепельно-розовый рот:
– Ты наш, Ваня! Наш! Заходи! Помогу! Конфеток тогда привези! Как заедешь, конфеточек мне привези! Пососать!
Глава V
С каждым днем воздух становился все теплее и лучезарнее. Везде продавали клубнику, черешню, из дальних краев завезенные в Россию. На вмятинах в сером асфальте стояли согретые солнцем молочные лужи. После второго урока независимая и повзрослевшая Вера Переслени подошла к кудрявому однокласснику своему Мише Пышкину. Пышкин был хотя и кудрявым, как овца в горах Анатолии, но никаким успехом у женщин не пользовался. Успех – это тоже ведь странное свойство: бывает, что ростом нисколько не вышел, и зубы плохие, и волосы жидкие, а женщины – стыдно признаться – дерутся за этого жидкого и невысокого. Себя забывают и женскую гордость.
Она подошла, и бедняга смутился.
– Ты знаешь, – сказала ему Переслени, – ты здорово так у доски отвечал.
Он даже не понял.
– Я дома вчера билась с этой задачей, а ты просто гений, Мишаня.
Порола она, разумеется, чушь, но зубы ее так блестели, белели, так ярко сияли глаза ее серые, что Пышкин весь замер.
– Ты мне помоги, – небрежно сказала ему Переслени. – Возьми меня, а? Геометрию делать?
– Ко мне?
– Ну, Миша, к тебе! Да, к тебе! Что такого?
– Но там, знаешь, Верка, там мама, сестренка…
– Они мне нисколечко не помешают. Я, Миша, вообще никого не боюсь.
При всей своей детской дурацкой наивности он, Пышкин, был все же задуман мужчиной. И он это вдруг очень остро почувствовал.
– Поедем, конечно, – сказал он с надеждой.
В метро она молчала. Она не смотрела на Пышкина, словно его вовсе не было рядом, как будто вообще никого рядом не было. Ее задевали, толкали и даже дышали в лицо ей, смотрели на ноги. Она была просто сама по себе, чужая всему, как Евгений Онегин. Зато дорогу от метро до облупленного и тощего серого дома запомнила сразу.
– Какой твой подъезд? – спросила она у кудрявого Пышкина.
– Шестой, – сказал Пышкин.
– Он тоже в шестом?
– Кто он? – спросил Пышкин.
Она разозлилась.
– Учитель наш, Миша! Он тоже в шестом?
– Он? Нет. Он в четвертом.
– А ты на каком этаже?
– На втором.
– А! Ну, так и он на втором.
– Нет, он на девятом.
– Ах, ладно! Неважно, – сказала она.
Миша Пышкин распахнул перед нею дверь своего слегка зловонного, хотя его вымыли месяц назад, салатного цвета подъезда.
– Ты знаешь, я что-то не в форме сегодня, – сказала она. – И давай лучше завтра.