Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не находил слов для выражения того, что в нем происходило. Козетта чувствовала, что его рука холодна как лед, и в свою очередь спросила его:
— Что с тобой?
Он отвечал так тихо, что Козетта едва могла расслышать:
— Прости, я не понял, что ты сказала.
Она повторила:
— Сегодня утром отец велел мне собрать все мои вещи и быть готовой к отъезду. Он сказал, что должен куда-то ехать и что хочет взять меня с собой. Для себя он велел приготовить небольшой чемодан, а для меня — большой сундук. Все должно быть готово через неделю. Ехать нам придется, кажется, в Англию.
— Но ведь это чудовищно! — воскликнул Мариус.
Несомненно, что в этот момент во мнении Мариуса никакое злоупотребление властью, никакое насилие, никакие ужасные поступки тиранов, вроде Тиверия и Генриха VIII, не могли сравниться по жестокости с бесчеловечностью Фошлевана, увозившего свою дочь в Англию ради того только, что у него там есть какое-то дело.
И молодой человек едва слышным голосом спросил:
— Когда ты уезжаешь?
— Точно не знаю, — ответила Козетта.
— А когда возвратишься?
— Тоже не знаю.
Мариус встал и холодно проговорил:
— Козетта, и вы поедете?
Козетта взглянула на него своими прекрасными глазами, полными смертельной тоски, и растерянно пробормотала:
— Куда?
— Да в Англию… Неужели поедете?
— Зачем ты говоришь мне «вы»?
— Я вас спрашиваю, вы поедете?
— Да как же мне быть, по-твоему?! — чуть не крикнула она, с видом мольбы сложив руки.
— Стало быть, вы едете?
— Раз отец едет…
— Значит, едете, да?
Козетта молча схватила руку Мариуса и крепко стиснула ее.
— Хорошо, — сказал Мариус, — в таком случае я тоже отправляюсь в путь, только в другой.
Козетта скорее почувствовала, чем поняла смысл этих слов. Она так сильно побледнела, что ее лицо выделилось в потемках резким белым пятном.
— Что ты хочешь сказать? — прошептала она.
Мариус взглянул на нее, потом медленно поднял глаза к небу и отвечал:
— Ничего.
Когда он снова опустил глаза, то заметил, что Козетта ему улыбается. Улыбка любимой женщины сияет и сквозь тьму.
— Какие мы глупые, Мариус! — воскликнула Козетта. — У меня сейчас блеснула прекрасная мысль.
— Что такое?
— Поезжай за нами. Я тебе сообщу, где мы будем, и ты приедешь.
Мариус вдруг пришел в себя. Он сразу спустился с облаков на землю, в мир действительности.
— Ехать за вами! — воскликнул он. — Ты с ума сошла! Ведь на это нужны деньги, а у меня их нет! Ехать в Англию?! Я должен более десяти золотых Курфейраку, одному из моих приятелей… Ты его не знаешь… Потом, у меня нет ничего, кроме старой шляпы, не стоящей и трех франков, старого сюртука, у которого не хватает спереди пуговиц, рваной рубашки и старых сапог. Последние шесть недель я об этом не думал, не говорил и тебе о своем положении. Ах, Козетта, ведь, в сущности, я человек очень жалкий! Ты видишь меня только ночью, поэтому и даришь мне свою любовь. Но если бы ты увидела меня днем, то бросила бы мне только подаяние! Ты хочешь, чтобы я ехал за вами в Англию?.. Но у меня нечем заплатить за паспорт!
Он бросился к ближайшему дереву и прижался лбом к его шершавой коре. Стиснув зубы и заломив руки над головой, он долго простоял неподвижно в таком положении, не чувствуя боли от жесткой коры дерева, не замечая, как кровь стучит у него точно молотками в висках. Дрожащий, готовый упасть от охватившей его слабости, он казался олицетворением отчаяния.
Прошло много времени — Мариус не шевелился. Находясь в сильном горе, человек иногда замирает. Наконец он обернулся, услышав за собой подавленные, тихие, жалобные звуки.
Это рыдала Козетта. Уже более двух часов она плакала возле Мариуса, точно впавшего в бессознательное состояние.
Он подошел к ней, упал на колени и, тихо простершись перед нею, нежно прикоснулся губами к кончику ее ноги, выступавшему из-под платья.
Она не препятствовала ему и молчала. Бывают минуты, когда женщина, подобно величавой богине, принимает поклонение любви, как нечто ей должное.
— Не плачь, — сказал он.
Она пробормотала сквозь слезы:
— Как же мне не плакать, когда, быть может, придется уехать, а ты не можешь ехать за нами!
— Ты любишь меня? — продолжал он.
Рыдая, она ответила ему тем райским словом, которое особенно нежно звучит именно сквозь слезы:
— Я обожаю тебя!
Он продолжал голосом, проникнутым беспредельной нежностью:
— Не плачь же! Ради своей любви ко мне не плачь.
— А ты любишь меня? — спросила она.
— Козетта, — сказал он, взяв ее за руку, — я никогда никому не давал честного слова, потому что боюсь напрасно давать его. Я постоянно чувствую возле себя близость отца. Но тебе я смело даю это честное слово, что, если ты уедешь, я умру.
В тоне этих слов было столько торжественности, столько спокойного величия и грусти, что Козетта невольно задрожала. Она ощутила тот внутренний холод, который производится мелькнувшей мимо нас неподкупной истиной.
Потрясенная до глубины души, Козетта перестала плакать.
— Теперь вот что, — сказал Мариус, — завтра меня не жди.
— Почему?
— Жди меня только послезавтра.
— Но почему же?
— Тогда узнаешь.
— Прожить целый день, не видя тебя? Да это невозможно!
— Пожертвуем одним днем, чтобы завоевать себе, быть может, целую жизнь… Да, — добавил Мариус как бы про себя, — этот человек никогда не изменяет своим привычкам и принимает только вечером.
— О ком ты говоришь? — спросила Козетта.
— Я?.. Я ни о ком не говорю.
— На что же ты надеешься?
— Подожди до послезавтра, тогда узнаешь.
— Ты этого хочешь?
— Да, Козетта.
Приподнявшись на цыпочки, чтобы быть повыше, она взяла обеими руками его голову и старалась прочесть в его глазах, какого рода он питает надежду.
— Да, вот что еще, — продолжал молодой человек, — на всякий случай тебе необходимо знать мой адрес. Мало ли что может случиться. Я живу у своего приятеля Курфейрака, улица Веррери, номер шестнадцать!
Он пошарил в кармане, достал перочинный ножик и его лезвием нацарапал на штукатурке стены: «Улица Веррери, № 16». Козетта снова заглянула ему в глаза.
— Скажи мне, что ты задумал, Мариус, — умоляла она. — Ради бога скажи, чтобы я могла спокойно спать эту ночь!
— Я думаю только о том, что невозможно, чтобы Бог захотел нас разлучить. Жди меня послезавтра — вот все, что я могу пока сказать.
— Что я буду делать до тех пор? — жалобно проговорила Козетта. — Тебе хорошо: ты на свободе и можешь идти куда хочешь… Какие счастливцы мужчины! А я должна оставаться в четырех стенах одна-одинешенька! Ах, как мне будет грустно! Что же ты будешь делать завтра вечером?
— Кое-что попытаюсь сделать.
— В таком случае я буду молиться Богу, чтобы он помог тебе. Я не стану расспрашивать тебя больше, раз ты не хочешь сказать сам. Ты — мой господин, и я буду слушаться тебя во всем. Завтра я весь вечер буду петь из «Эврианты» то самое, что тебе так понравилось, когда ты потихоньку подслушивал у меня под окном. Но послезавтра приходи пораньше. Буду ждать тебя ровно в девять часов, так и помни… Господи, как плохо, что дни такие длинные! Слышишь, ровно в девять часов я буду здесь, в саду!
— И я тоже.
И молча, движимые одной и той же мыслью, увлеченные теми электрическими токами, которые держат любящих в беспрерывном общении, упоенные нежностью даже в горе, они, сами того не замечая, упали друг другу в объятия и слились устами, между тем как их полные восторга и слез глаза созерцали звездное небо.
Когда Мариус вышел из сада, улица была пуста. В эту-то именно минуту Эпонина и кралась вслед грабителям, направлявшимся к бульвару.
В то время когда Мариус, прислонясь головой к дереву, предавался своему отчаянию, у него в голове зародилась мысль, и он решил попытаться осуществить ее, хотя отлично сознавал, что едва ли она осуществима.
VII. Старое и юное сердца сталкиваются друг с другом
Деду Жильнорману в это время стукнул девяносто один год. Он все еще жил вместе с девицей Жильнорман в своем старом доме на улице Филь-дю-Кальвер, № 6. Напомним читателю, что это был один из тех «древних» стариков, которые храбро ожидают и бестрепетно встречают смерть; их не давит бремя лет, не может сломить даже и самое тяжкое горе.
Между тем с некоторых пор дочь его стала говорить: «Отец что-то начал опускаться». И действительно, он уже не бил служанок по щекам, уже не стучал с прежней энергией палкой по перилам лестницы, когда Баск медлил отпереть ему дверь. Июльская революция очень мало смутила его. Он почти спокойно прочел в «Мониторе» следующее знаменательное сочетание слов: «Господин Гембло-Контэ, пэр Франции». Дело в том, что старик был сильно расстроен. Он еще не сдавался, не уступал; недуг его был не телесный, даже не душевный, но все-таки он внутренне изнемогал. Целых четыре года он спокойно ждал Мариуса, вполне уверенный, что этот «дрянной мальчишка» не сегодня завтра позвонит у его двери. Теперь же, в минуты приступов хандры, он говорил себе, что Мариус, пожалуй, заставит себя ждать слишком долго. И не мысль о возможной скорой смерти смущала старика: его мучило сознание, что ему, быть может, больше не придется увидеть Мариуса. Прежде ему и в голову не приходило, что так может случиться, что он никогда более не увидит внука, а теперь эта мысль все чаще и чаще стала преследовать старика, заставляя его стыть от ужаса. Разлука, как это часто бывает, когда замешано глубокое естественное чувство, только усилила его любовь к неблагодарному внуку, который с таким легким сердцем мог его покинуть. В декабрьские ночи при десяти градусах мороза всего чаще мечтается о жгучем солнце. Жильнорман был неспособен или, по крайней мере, воображал себя неспособным в качестве деда сделать первый шаг навстречу Мариусу. «Скорее умру», — говорил он себе, когда у него иногда мелькало в душе подобное желание. Лично за собой он не признавал никакой вины, но и о внуке думал не иначе как с глубоким умилением и немым отчаянием старика, собирающегося отбыть в царство смерти. Он начал терять зубы. Это еще более увеличивало его печальное настроение.