Наш Витя – фрайер. Хождение за три моря и две жены - Инна Кошелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брамс — романтик. Но не «душевность», не «чувствительность», не избыток эмоций были важны теперь для Вити. Стройность и сила, как в классицизме. Никакой сентиментальности. Всё уходит в трезвую мысль о трагичности человеческой жизни, оттого, что никакой чужой опыт не учит, а свой всегда приходит слишком поздно. Не во время и не к месту.
Коллега-преподаватель знал цену настоящей работе.
— Вы без подготовки… Мне говорили, что вы человек способный, но… это — более чем… Таких музыкантов наша страна не должна была отпускать от себя.
— Я не играл так в «нашей стране». Я ещё полгода назад и здесь не играл так, — сказал Витя.
Адвокат Самуил Абрамович, увидев Витю, онемел.
— В первый же день, в первой экскурсии…
Я собирался позвонить вечером из гостиницы.
— Не звоните Манечке, — попросил Витя.
— Понимаю, сложности. Семейные. Те гамбургеры, тот винегрет… Ты, конечно, романтик Виктор, но…
— Не в том проблема.
— Я и сам понимаю, что не быт. Неудобно спросить прямо. Другая юбка?
И тут же на ходу стал рассказывать, как изменилась к худшему жизнь на Таганке. О том, что железные двери в подъезде ежедневно ломают какие-то люди-гориллы. Что на балконах все хранят канистры с дорожающим бензином, и курят, и по пьяной лавочке бросают непогашенные спички рядом. «У них нет даже инстинкта самосохранения». Что в подвале был обнаружен не то сахар, не то гексоген. «Страшно, страшно жить», — звучало рефреном в устах юриста.
— Переезжайте на историческую…
— Деньги идут там, — вздохнул адвокат. — И женщины не оставляют, — он по-свойски подмигнул Вите, считая: теперь они оба на равных грешники и донжуаны. — Я, конечно, похож на ту обезьяну, которая не хочет разжать руку с бананом и попадёт в руки охотника. Но что делать? А может, ты вернёшься, Виктор? Мы бы славно зажили вдвоём, не меняя ориентации.
Адвокат в музыке был «не больно». И слушал концерт, удобно утонув в автобусном кресле.
То есть не слушал.
Однажды во время очередного концерта возле питомника из автобуса высыпалось чернявое школьное воинство во главе с весёлым рыжим равом. «Баркарола» Чайковского, водопады цветов, прохладные ветерки, божественное кривое деревце, свадьба Эвлин… Всё это вписалось в Витину память чистыми красками. Он улыбнулся раву, рав Нафтали улыбнулся ему белозубой улыбкой…
Дети тотчас попались в заколдованный круг Витиной музыки. В отличие от взрослых они не могли стоять неподвижно и откровенно топтались и дёргались под песенку «Аллилуйя». Но и движения не вывели их из некоторого оцепенения, которое подтверждало: они в потоке звуков, звуки не отпускают их. Витя давно понял: слушают, пока тема идёт вперёд, движется и меняется. Самое трудное развить тему. Чайковский заявлял прекрасные мелодии, но развивал их не шустро. Зато Моцарт увлекал за собой с первых тактов, дразня пустячком, и не отпуская, и приводя к неожиданным поворотам, открытиям.
Песенкой легко внушить веселье, но что за весельем? Сначала Витя заставил детей дышать в своём ритме. Ритм — это здесь первое, и только после сладкие опевания вокруг той или иной ноты. Без этого тоже нельзя, хотелось, чтобы мальчишки и девчонки почувствовали: музыка — гармония, музыка — красота. Потому что Витя пытался передать не веселье, а радость. Радости приятия жизни нет конца. Аллилуйя! И если радость постепенно переходит в светлую печаль, это тоже понятно всем. Даже детям.
Когда школьники уселись в автобус доедать свои бутерброды, рав подошёл к Вите.
— Это было, — сказал он, — как надо. Это была высокая музыка.
Витя возразил:
— Пустячок.
— Нет. Музыка — как бы особая речь, рассказывающая о реальности более высокого порядка. Оттуда, — Нафтали показал на небо. — Вот здесь, — он напел простенький мотивчик, — где контур мелодии смещается и делается чуть истеричным… Мне было больно. Надо много пережить, чтобы заезженной песенкой так рассказать о потерях…
Рав позвал Витю к себе домой.
— Хочется поговорить…
— Когда?
— Сейчас. Часов через пять я верну вас вашим зверям. Отсюда до моего ишува на автобусе час, а на «Хонде» минут сорок пять.
Проходя мимо ящика, полного денег, раб заметил:
— О, да вы зарабатываете вовсе неплохо. — И подождал, пока Витя рассовал по карманам все бумажки и все монеты.
Их хорошо покормила жена рава: «Сначала еда, потом Тора».
Они сидели не на веранде — на ступеньках дома. Ничто не мешало взгляду упереться в тёмный небосвод с едва угадываемыми контурами иудейских гор. Из-за них всходила луна. Совсем слабая, тонкий серпик, рожками вверх. Такую не благословишь в ближайший шаббат, объяснил рав, наберёт силу лишь к следующему.
— Я вижу, мазаль твой по-прежнему ло тов. Или ты доволен, как всё идёт? Твой дар всё-таки требует другой огранки.
— Возможно, — ответил Витя. — Но… Теперь я не могу скручивать себя верёвками: живи так и никак иначе. Мне хочется играть, я играю. Мне трудно вернуться домой, я не возвращаюсь.
— Мир таков, каков он есть, и будет таким, каким будет. Изменился ты. Ты был отличным музыкантом, и считал стыдным играть на свадьбах и бар-мицвах. Ты стал музыкантом воистину большим и не стесняешься наигрывать за копейки… Возле питомника…
— И впрямь, — удивился Витя. — Я и забыл, что с этого всё начиналось. Теперь мне не важно, где играть. И даже за сколько — неважно. Вдруг дошло: дети выросли, они на ногах… Почти на ногах…
— Важно — что?
— Важнее всего — как. Может, оттого, что я мог бы играть в больших залах, за большие деньги? Было совершенно реальное предложение. Не будь я фрайером… Другой бы не отказался.
…Рассказывая раву о своих приключениях, Витя вспоминал план ещё одной — возможной — своей жизни, жизни удачливого, престижного музыканта. Тот план составила Кэролл. Но в нём самом тоже был план, созданный кем-то, от воли Витеньки не зависящий и заявивший о себе при первом поступке и первых потерях.
— Я слабый…
— Или сильный, — сказал рав.
Они уже собирались в обратный путь и посматривали на часы, когда рав неожиданно попросил у Вити прощения.
— Поговорим о женщине… Кэролл, да? Ты так её назвал? Мудрецы-каббалисты из Бней-Брака знали о ней. Потому что это твоя женщина. Вторая половинка сущности. С ней ты мог бы достигнуть такой полноты бытия…
— Да! — невольная боль прорвалась в этом возгласе.
— Мы долго думали тогда, не остановить ли тебя. Но отдали все на твой выбор.
Рав долго молчал, после продолжил:
— Нет ничего труднее, чем отказаться от своей женщины. Всё равно, что убить себя. Но ты сам решил: свобода и жизнь больше успеха, жизнь и ответственность больше любви. Прости…
Рав помолчал и добавил:
— Да, та сцепка… Между музыкой и безденежьем… Её больше нет.
— О чём ты?
— О том, над чем бились тогда каббалисты. С чего начиналось твоё путешествие. Безденежье перестало держать наручниками твоё ремесло, ты заметил? По тому, как наполняется шекелями твоя шапка?
— А… — безразлично потянул Витя. — Об этом… Я же сказал, что забыл.
Манечкино присутствие Витя ощутил во время игры как неудобство: что-то мешало. Она стояла почти за спиной, невидимая. Подошла к нему, когда все разошлись:
— Собирайся. Дети ждут. Сашка пирог испекла.
Будто они расстались всего часа два назад, и он не прожил в прошедшие месяцы какую-то иную, неведомую ей жизнь. Он попытался возразить:
— Соня Эйнштейн… Звери…
— Сонька сама мне позвонила. После того как её кинул этот придурок, в ней прорезалось нечто человеческое.
И Витя понял, что вернуться можно сейчас или никогда. Только так и никак по-другому.
Пенелопа забирала своего Одиссея.
В машине Маня говорила не переставая. Что за манера у этих женщин «заговаривать» самые тяжкие проблемы? Вот так же другая по дороге из Кливленда в Нью-Йорк не могла, не хотела остановиться. Сейчас замолчит Манечка и… Нет, ещё про свою новую пианистку, которую он никогда не видел:
— Представляешь, на отчётном концерте я ей киваю, мол, начинай аккомпанемент, а она хоть бы хны. Ученик на нерве. Фальстарт… Второй раз — срыв. Ни гу-гу. Я подошла, а она… спит. Да ещё похрапывает! Я ей: «Как можно, Фаина Самойловна? Над клавиатурой? Ведь это Шопен!» А Фаина: «Когда я не ем, то сплю». Задница со стула свисает, в дверь не проходит.
— Нет у неё других радостей, может, ей скучно жить, — откликнулся Витя.
И Манечка, наконец, замолкла. Значит, перейдёт к главному. Так и есть, спросила:
— Что это было с тобой?
Теперь молчал Витя.
— Очень сильно?
— Да.
Помолчала Манечка, вздохнула всей грудью:
— Ничего, переживём-перезимуем…
Дома был полный порядок. Дети учились и подрабатывали. Долги пали почти до нуля. Вите было готово место в музшколе, и добрых три десятка учеников приходили на частные уроки к нему и к Манечке по будням. Однажды Манечка, проводившая детей на занятия и зубрившая с утра пораньше иврит, оторвалась от чашки кофе, подняла на него свои голубые влажные глаза: