Быть или казаться? - Сергей Львов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вы купили?
— Византийцев каких‑то и инку! — сказал он. — Византийцы — свеженькие, инку — кто‑то сдал на продажу. Я схватил!
Я поглядел, что именно он схватил. Оказалось сборник теоретических статей по византийской литературе и «Историю государства инков» Инки Гарсиласо де ла Вега. Ценнейшие книги. Для специалистов.
— Ну как, хороша покупка? — воскликнул он.
— Прекрасная! — сказал я. — Только… Да вот, вы послушайте…
Я прочитал два отрывка. Лицо моего собеседника вытянулось, но, впрочем, тут же вновь обрело довольное выражение.
— Ладно, чего там, пусть стоят! Пить-есть не просят. Книги в наше время это, между прочим, тот же хрусталь!
— То есть как?
— Помещение денег. Подольше постоят — дороже станут!
— А вдруг мода пройдет?
Он обеспокоился:
— Думаете пройдет? — И сам себя утешил: — Ниже номинала не упадут…
Книги — тот же хрусталь в смысле помещения денег? Поветрие!
Подобные явления занимали наших великих писателей. Вспомним «Анну Каренину» Л. Н. Толстого.
Вронский во имя любви к Анне порвал со своей средой, остался вне привычных интересов и занятий. В Италии, куда они уехали с Анной, решил заняться живописью, вообразил себя знатоком искусства и художником. «…Он даже шляпу и плед через плечо стал носить по-средневековски, что очень шло к нему». Это «по-средневековски» великолепно! Сразу чувствуешь: Вронский — ряженый. Играет в художника. Но вот Вронский встречается с настоящим художником — Михайловым. Вронский благоволит Михайлову. Но Михайлов уклонялся и от приглашений на обед, и от разговоров о живописи, и от необходимости высказываться о картинах Вронского. «Нельзя запретить человеку сделать себе большую куклу из воска и целовать ее. Но если б этот человек с куклой пришел и сел пред влюбленным и принялся бы ласкать свою куклу, как влюбленный ласкает ту, которую он любит, то влюбленному было бы неприятно. Такое же неприятное чувство испытывал Михайлов при виде живописи Вронского; ему было и смешно, и досадно, и жалко, и оскорбительно», — пишет Л. Толстой.
«И смешно, и досадно, и жалко, и оскорбительно». Это чувство случалось испытывать не только Толстому и не только в прошлые времена.
Человек прикидывающийся, поддельный, ряженый занимал и Чехова. Он создал образ профессора Серебрякова, который всю жизнь играл роль либерального просветителя, да так, что сам уверовал в это, да и окружающих до поры до времени убедил.
Чехов нарисовал и образ попрыгуньи. Раскроем рассказ под таким названием. Вот квартира, обставленная Ольгой Ивановной Дымовой. «Ольга Ивановна в гостиной увешала все стены сплошь своими и чужими этюдами в рамах и без рам, а около рояля и мебели устроила красивую тесноту из китайских зонтов, мольбертов, разноцветных тряпочек, кинжалов, бюстиков, фотографий… В столовой она оклеила стены лубочными картинами, повесила лапти и серпы, поставила в углу косу и грабли, и получилась столовая в русском вкусе. В спальне она, чтобы похоже было на пещеру, задрапировала потолок и стены темным сукном, повесила над кроватями венецианский фонарь, а у дверей поставила фигуру с алебардой. И все находили, что у молодых супругов очень миленький уголок».
И в наши дни случается попасть в такой «миленький уголок».
Прекрасно, что так вырос на наших глазах интерес к произведениям старого русского искусства, профессионального и народного: к деревянному русскому зодчеству, иконам, лубку, народной игрушке, вышивке, кружевам, керамике. Прекрасно, когда тяга к этим произведениям сочетается с интересом к истории, народным преданиям, фольклору. Когда связана с уважением к искусству и творчеству других народов. Когда в основе этого интереса лежит понимание: все, во что вложены опыт, вдохновение, традиции, мастерство, труд и чувства разных эпох и разных народов — рукопись, книга, предмет утвари, украшение, песня, сказка — необходимая капля в великом океане культуры.
Недавно в одном доме мы видели несколько прекрасных вещей — резной ларец конца прошлого века талашкинских мастерских, донце городецкой прялки, гжельский чайник, а рядом — гора бездарных поделок. На главном украшении гостиной — электрокаминобаре икону-складень окружали сувенирные винные бутылочки и рыночные имитации африканских масок. Вещи вопили о своей несовместимости. Их кощунственное соседство выражало стиль, дух и культуру дома. Поветрие!
Полбеды, если бы речь шла только об интерьере жилища, горе в том, что подобным манером обставляются порой и интерьеры души. Свой внутренний мир человек формирует в таком случае не собственными усилиями, а собирает из готовых деталей модного духовного обихода, бездумно сращивая претензии на медитацию с сыроедением или, например, пытаясь жить в сегодняшней Москве по старинному японскому календарю, сообразуя свои поступки с гороскопами и поклоняясь попеременно очередным модным кумирам. Хорошо, что по большей части основа души человеческой не так уж легко разъедается поветриями, какой бы ветер их не принес.
Всегда оставаться самим собой, во всем быть настоящим, — вот, пожалуй, единственный путь избежать поветрий.
Пусть будет действенной!
Становясь старше, сильнее чувствуешь, как глубок смысл многих простых истин. Выразить их трудно. Так же как трудно описать пейзаж обычной и привычной, ничуть не экзотической природы. Как трудно рассказать о простом и прекрасном человеческом лице. Как трудно объяснить, почему столь поэтичны строки Пушкина: «Я вас любил, любовь еще быть может…» или Заболоцкого: «По позволяй душе лениться». Но чем острее ощущаешь, как сложна простая наша жизнь и как коротка она, даже если длится много лет, тем больше потребность задуматься над простыми истинами, выразить их словами. И напоминать о них прежде всего самому себе. И жить и действовать в согласии с ними.
Мать моей знакомой, помню, на слова: «Мамочка, я тебя так люблю!» — то ли в шутку, то ли всерьез отвечала детям: «Любовь должна быть действенной! Ты — вымой посуду, а ты убери комнату». Жили они трудно. Мать была детским врачом. Работу свою любила. Любила и своих маленьких пациентов. К ней в любое время — и в полночь, и за полночь — звонили, стучали, приходили. Из их дома. Со всего квартала. Издалека. А позади рабочий день. Немолодая и нездоровая, она, понятно, очень уставала. Но никогда не отказывала тем, кто ее звал.
Тогда, во время войны и в первые послевоенные годы тоже, врачей не хватало. «Неотложную» вызвать было не просто. И женщина-врач шла на зов. Не по обязанности, по долгу. И часто задерживалась у больного. И в трудное голодное время признавала один гонорар — слова благодарности. Она знала — любовь ко всему, что любишь, должна быть действенной. И напоминала об этом детям. Хотя, конечно, как всякая мать, радовалась, когда они говорили, как ее любят.
Мой близкий друг пережил вместе с матерью большое общее горе. На фронте погибли его отец и брат. Мать, которая и прежде болела, совсем сдала. Он отвез ее в больницу. Надолго. Условия в больнице тогда были тяжелые. Мой друг недавно женился. И ему очень хотелось повести жену в театр. Особенно на «Мадемуазель Нитуш». Этот спектакль театра им. Евг. Вахтангова шел в Москве, изголодавшейся по беззаботному смеху, с огромным успехом. Он выстоял ночь в очереди к театральной кассе и утром стал счастливым обладателем двух билетов. Только дома сообразил: спектакль завтра, в единственный, кроме воскресенья, день, когда в больнице разрешены свиданья. Успеть и в больницу, и в театр невозможно. И поехать сегодня предупредить маму запиской, что придет только в воскресенье, он тоже не успевал. Весь день занят по службе. А жена в совхозе, «на картошке». Вернется к ночи. Отдать билеты? У него на это не хватало духу. С трудом дозвонился в больницу. Замороченная дежурная по справочной пообещала, что предупредят мать, чтобы та его завтра не ждала. Но, говоря по правде, особой уверенности, что она об этом не забудет, у него не было. Однако он отогнал свои сомнения. И радостно встретил жену, вернувшуюся «с картошки»: «Мы идем в вахтанговский театр!» Играл он тогда в помещении Театра юного зрителя. Все, мимо кого они проходили по Мамоновскому переулку, спрашивали: «Лишнего билетика нет?»
Тот театральный вечер навсегда остался в его душе тягостным воспоминанием. На сцене искрился, пенился, пел и танцевал легкомысленный водевиль. Зал заходился от смеха. А у друга моего было тяжко на сердце. И тяжесть не проходила. Смотрел на сцену, а видел больничную палату.
Приехал в больницу на следующий день. И узнал: в больнице карантин из‑за гриппа. С сегодняшнего дня. Посещения отменены. Мать еще долго пролежала в больнице. А свиданий больше не было: эпидемия затянулась, и запрет соблюдался строго.
Он старался, как мог, искупить тревогу, которую мама пережила в тот день. Ее, как он и опасался, не предупредили, она ждала его и испугалась, что с ним что‑то случилось, когда он не пришел. Мысль, что он просто пошел в театр, ей и в голову прийти не могла. Он потом в каждой записке объяснял ей, как это произошло. Но разве объяснишь такое? Это произошло поздней осенью 1945 года. А год спустя она умерла. Было ей сорок шесть лет…