Мой-мой - Владимир Яременко-Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, что история с Леночкой и "гардемаринами" – это своеобразная месть Игоря Колбаскина Гадаски, рикошетом зацепившая меня и бумерангом вернувшаяся самому Колбаскину. Все это было одним большим недоразумением. Прошлым летом во время фестиваля в "Манеже" я имел неосторожность сказать в интервью газете "На дне" экспромт о том, что лучшим участником фестиваля решением специально жюри Фондом Достоевского был назван Игорь Колбаскин и что он будет награжден грамотой.
Конечно, я хотел пошутить. Но Игорь Колбаскин отнесся к этому заявлению серьезно и стал требовать грамоту. Фонд Достоевского находился в Лондоне, он был создан некогда русскими эмигрантами для помощи русским художникам за границей, но быстро истощился, тем не менее, продолжая каким-то образом существовать. Мы с Гадаски иногда делали для фонда какую-нибудь работу на добровольных началах, поскольку люди, ним заправлявшие, были нам симпатичны.
Колбаскин, как и большинство художников, был тщеславен и хотел повесить у себя над диваном красивую иностранную грамоту, которой можно будет хвастаться перед женщинами и друзьями. Ему было важно, чтобы его заслуги признали, это понятно.
Я в Лондоне в последние годы почти не бывал, поэтому попросил Тима Гадаски сделать Игорю Колбаскину такую грамоту. И он сделал. Грамота была действительно красивой, с портретом Достоевского, провозгласившего однажды тезис о том, что красота спасет мир, и золотой тисненой печатью. Текст ее на английском языке гласил: "Igor Kolbaskin is the most fucking artist in Saint-Petersburg".
Получив грамоту, Игорь Колбаскин взбеленился и принялся клясться самыми страшными клятвами, что будет теперь Гадаски нещадно мстить.
– Он назвал меня самым ебаным художником Санкт-Петербурга! – возмущался он. – Я это так не оставлю! Он у меня за это поплатится! Он будет горько проклинать тот день, когда родился и когда впервые услышал имя – Игорь Колбаскин!
– Ты не прав, – сказал ему тогда я. – Ведь в английском языке слово "fucking" означает не "ебаный", а "невъебенный", то есть "отличный"! Просто ты не так понял, если бы он имел хотел сказать "ебаный", тогда он написал бы "fucked".
– Нет, я знаю, что он хотел сказать "ебаный"! Он специально назвал меня ебаным художником!
Пытаясь замять конфликт, я перезвонил Гадаски в Лондон и попросил его лично связаться с Игорем Колбаскиным, чтобы того переубедить.
– Ты ведь знаешь, что я не стану этого делать!
– Почему? Что тебе стоит? Просто скажи ему, что это не так, как он думает!
– Бесполезно переубеждать, – обречено заметил Гадаски. – Игорь
Колбаскин сам прекрасно знает себе цену…
День теплый. После серии лютых морозов вдруг наступает долгожданная оттепель. Яркое солнце бьет в окна, и, если не смотреть на заснеженные крыши, может вполне показаться, что мы где-нибудь в Ницце.
Дизайнер Света приходит с рисунками. Целых девять страниц!
Некоторые рисунки даже выполнены в цвете, аккуратно и старательно. Она представляет будущую обстановку квартиры примерно таким образом – на стенах и на полу ковры. В дверь, ведущую в ванную с туалетом, по всей площади вделано огромное зеркало. Место для кухни оборудовано современными приборами и стойкой бара, отделяющей его от жилого пространства. Мебель составляют диван, шкаф, столик и мягкие кресла.
Мы с Гадаски с интересом рассматриваем наброски и высказываем свои критические замечания. Мне нравится идея с зеркалом на двери. Дверь можно поворачивать и смотреться в зеркало практически с любого конца комнаты, если такое же укрепит и на другой ее стороне. А вот стойка бара мне совершенно не нужна. Я сносил стены в кухню, стараясь выиграть больше пространства, и теперь ни в коем случае не собираюсь его убивать. Ковры мне тоже ни к чему, пусть лучше останутся чистые белые стены и паркетный пол из натурального бука.
Света, конечно, молодец. Хорошо подготовилась. Но меня больше интересует другое. Мне не терпится увидеть ее грудь. Я достаю из фирменного коффера фотоаппарат "Nikon" и начинаю заряжать пленку.
– Только трусы я снимать не буду! – осмотрительно предупреждает
Света.
От этих слов мой бедный член вскакивает в трусах как ошпаренный, но вырваться на волю ему не дают плотные оковы брюк. Ткань в области паха резко натягивается и заставляет меня сложиться пополам прямо с фотоаппаратом в руках. В такой неестественной позе я мелкими шажками медленно придвигаюсь к подоконнику, чтобы опереться и перевести дух. Света, занятая беседой с Гадаски, кажется, ничего не замечает.
Господи, что же это такое? За что такое искушение? Как тяжела работа фотографа, как часто приходится себя сдерживать для достижения высоких художественных результатов! Работа всегда стоит у меня на первом месте, а все остальное уже как получится. Как это порой бывает непросто!
Оба мои окна выходят на южную сторону и помещение залито ослепительным солнечным светом. Света раздевается улыбаясь. Тим достает свою камеру. У него тоже "Nikon", как и у меня, только попроще, хотя также с внушительным зумовским объективом-пушкой. Света высвобождает из одежды свою мощную пышную грудь и, придерживая ее двумя руками, отступает к стенке. Мы, словно по команде, дружно взводим затворы фотоаппаратов и начинаем беспощадно расстреливать ее одновременно из двух орудий. "Zoom-in, zoom-out". Фотография как имитация полового акта. Может быть, именно из-за этого женщины имеют подсознательную тягу к фотографированию, сами не до конца понимая ее природу?
Со Светой надо будет работать еще. Она пока еще явно не готова отдаться двум знаменитым фотографам. С ней нужно действовать терпеливо и осторожно. Сначала показать фотографии, похвалить, а затем предложить сниматься еще, только уже без трусов. В таких делах иногда приходится быть дьявольски последовательным и терпеливым. Наверное, я займусь ней уже после отъезда Гадаски.
Зачем же он уезжает? Жизнь в Лондоне не сравнить с жизнью в Санкт-Петербурге. Центр мира, я в этом совершенно уверен, сейчас находится именно здесь. Везде в Европе в настоящее время однообразно и скучно, об Америке я даже не хочу говорить. Москва напрочь лишена духа романтики и гомогенного архитектурного центра с неповторимой атмосферой города. Остается лишь Санкт-Петербург. Здесь есть что-то неуловимо-неповторимое и волшебное. Это город-сказка с его мистической и непредсказуемой иррациональностью, когда-то метко подмеченной и схваченной пером Достоевского и сделавшей его гениальным.
Когда я живу за границей, моя жизнь подчиняется одним законам. Когда я живу в Петербурге – совершенно другим. События и люди переплетаются здесь странным образом вместе, здесь цепи случайных на первый взгляд совпадений выстраиваются в закономерный логический ряд. И жизнь моя здесь становится как бы литературной. Мне хочется записывать ее день за днем, строчка за строчкой, ничего не забывая и не упуская, потому что любое событие здесь важно и значимо, имея свой собственный код и свои последствия.
Сейчас я пишу этот роман, уже написанный жизнью. Я просто перевожу события в текст. Я сажусь за стол, настраиваюсь на какую-то невидимую волну и начинаю получать готовые фразы и предложения, затем разбиваю их на абзацы и главы, и сам удивляюсь написанному. Мне кажется, что я в чем-то подобен поэту Орфею из одноименного фильма Жана Кокто, получавшему и записывавшему стихи из радиоприемника. Правда, у Орфея была совершенно иная история. У него была Эвридика, которую он, в конце концов, потерял. История Орфея и Эвридики мифическа и инфернальна., однако, что-то сходное в ней все-таки есть. У Орфея была Эвридика, а у меня…
Стоп! Буду рассказывать все по порядку. Может быть, когда-нибудь меня за мои откровения назовут русским Казановой. Я к этому готов, хотя и считаю, что женщин у меня в жизни было мало, гораздо меньше, чем я бы на самом деле хотел.
Сходить пообедать сегодня мы так и не успеваем. Выпроваживаем Свету, а уже почти пять. Мне нужно идти на свидание в "Лабораторию", а Гадаски – готовиться к принятию новой партии женщин. Я надеваю свой новый зеленый свитер под горло, купленный мной перед самым отъездом из Вены, черные джинсы и кожаный пиджак. На улице не холодно, поэтому якутскую шапку оставляю дома.
Мне немножко волнительно. В "Лаборатории" занимаю столик ближе к стойке бара, сажусь лицом к двери и заказываю кружку пива "Бочкарев". Пия Линдгрен заставляет себя ждать. Поглядываю на часы. Вот уже почти десять минут шестого. Смотрю на дверь. Дверь открывается и каменным ступенькам в "Лабораторию" спускается целая финская делегация.
Пия одета в белую дутую курточку и черные коротковатые брючки под ботинки на высокой платформе, из-под курточки выглядывает коричневый пуловер. С нею ее вчерашняя подруга. Светлые волосы, вздернутый, немного поросячий финский носик. Обе они толстенькие, улыбчивые и чем-то даже очень похожи одна на другую. Две абсолютно типичные финки. По неведению их можно было бы даже принять за мать и дочь, но я знаю, что это не так. Еще с ними мужчина, тоже типичный финн. Ему лет пятьдесят, волосы у него светлые и очень коротко стрижены. Он тоже улыбается во весь рот.