Синие стрекозы Вавилона - Елена Хаецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На четвертый день умиляться вдруг перестал. Из постели выбрался, стал звонить куда-то — сказал, по делу. Так оно, впрочем, и было. На работу звонил. А она сидела в постели и ждала, когда он поговорит по телефону и снова вернется к главному своему занятию — умиляться на нее.
Он вернулся, но уже немного другой. Совсем чуть-чуть. Но Актерка звериным своим чутьем это заметила.
Бедой для маленькой девочки из Тмутаракани запахло не тогда даже, когда Асенефа ворвалась и устроила скандал. И не в те дни, как жили втроем (а то еще другие приходили, то Марта с работы забежит, тяжелые сумки в обеих руках; то Мария со своими сумасшедшими стихами на целый день завалится, торчит в комнате, бубнит, Асенефе мешает хозяйничать, умствует девушка). Асенефа мегерствовала в полную силу, повсюду разбрасывала окровавленные тряпки, не совсем оправившись после аборта. Актерку в упор не видела. И кормить нахалку не желала.
Актерку Мария кормила. Ленивая, бесцеремонная Мария. Под асенефины вопли выгребала из шкафов съестные припасы. Под скучным взором Белзы (к тому времени бабы совсем его достали) откармливала сироту тьмутараканскую, даже жалела ее, но как-то несерьезно жалела, забавлялась больше. И приговаривала: «Кушай, Кожа да Кости, кушай, вобла наша сушеная, не то подохнешь, а нас через то в ментовку загребут».
Так вот, тогда бедой еще и не пахло. Тогда все шло, можно сказать, своим естественным ходом.
А запахло бедой вот когда. Вдруг Белза к Актерке снова изменился. А она-то успела уже себя переломить, смириться с ролью брошенной, жила на кошачьих правах, все равно идти некуда. Поверила же в его вернувшуюся любовь сразу, без оглядки. Была умницей, была смиренницей, не роптала — и вот, дождалась!
Теперь все будет иначе.
— Я нашел тебе работу, — сказал он.
Сжимая в руке ее маленькую ладонь, привел в роскошный особняк Оракула. Актерка растерялась, голову пригнула. Какая красота кругом неслыханная.
Завел в комнатку за перегородкой. Три стены облезлые, дешевые, четвертая в золотой лепнине.
Клерк, сидевший там, уперся ладонями в стол, отъехал в своем кресле на колесиках на середину комнаты, оценивающе оглядел Актерку с ног до головы. Вынул большой лист, расчерченный на графы, начал задавать вопросы — о возрасте, месте рождения, образовании. Актерка послушно отвечала. Клерк вносил в клеточки непонятные ей цифры. Потом, взяв серебристый длинный листок, выписал все цифры на него. Получилось семизначное число. Подал этот листок Актерке. Она взяла. «Распишитесь здесь». Она расписалась.
Подняла глаза и увидела, что Белза уходит, оставляет ее одну. С порога уже, в ответ на вопросительный взгляд, ободряюще кивнул. И вышел.
Вот они, эти цифры, на сгибе локтя.
Запертая в тесной келье, неделю Актерка металась в жару: воспалилась рука, неаккуратно клеймо поставили ей коновалы в Оракуле...
Откупиться из Оракула сумела только через пять лет. Потому что рабское житье хоть и сытнее вольного (почему многие в Вавилоне сами себя в неволю отдают), а не для всякого.
И только спустя эти пять лет, уже в своей собственной комнатке на окраине Вавилона, сумела оценить Актерка все то добро, что принес ей предатель Белза. В Оракуле научилась видеть людей насквозь. Там обучили ее, битьем и голодом, всему, что требуется человеку, если он желает занять в большом городе место, подобающее человеку, а не скоту. И порой казалось маленькой Актерке, что ничего невозможного для нее не существует. И первое, что вколотили в нее, было терпение. Бесконечное терпение и умение ждать.
А Белза встретился с ней как ни в чем не бывало. Обнял, поцеловал, спросил о работе, о жилье. Она отвечала разумно, с достоинством. И это оценил Белза. Пригласил в гости.
Асенефа Актерку не забыла — рублем подарила, но чай все-таки поставила без напоминания. А там потихоньку отношения восстановились. Были они попрохладнее, поспокойнее, меньше было в них нежности и совсем не было иллюзий. И вместе с Марией иногда сетовала Актерка: совсем не бережет себя Белза, горит на работе, всех денег не заработаешь, а он уж не мальчик...
— ...якоже и мы оставляем должникам нашим... Вот уж хрен. Во-первых, опять «мы». Кто это «мы»? Эти потаскухи мне не «мы». Как вернулась я после аборта, у Белзы дым коромыслом, баб полон дом. Обрадовался, что жена в больнице. Один раз только и навестил, конфеты шоколадные принес, их медсестры пожрали, я только коробку и видела. И почему это я должна, к примеру, прощать рыжехвостую Актерку? Без мыла в жопу влезла. Ах, несчастненькая, ах голодненькая, на морозце прыгала, трамвайчика ждала, а трамвайчик все не шел, зато Белза шел, увидел эти черные глазки под черными бровками, да в опушении белого платка, и ухнуло сердце Белзы прямо в яйца, и взял он барышню за локоток, отвел чаем напоить. А тут кстати и выяснилось, что жить барышне толком негде...
Так изливалась Господу Богу Асенефа и все не могла остановиться.
— ..."Мы"... — иронизировала Асенефа над словами молитвы. — Кто это «мы», Актерка, что ли? Ну и как, простит она Белзе, оставит ему его грех? Посветил надеждой, а потом предал. Так им и надо обоим. Неповадно будет.
Аж задохнулась.
Чтобы успокоиться, пошла в спальню проверить, как там дорогой прах поживает. Прах все еще лежал нетленным, ничего не изменилось. Посидела рядом, погладила по впалым щекам, по тощему животу, по могучему мужскому органу. Не трахать тебе больше молоденьких девочек, подумала она с непонятным сожалением. Все, саранча. Насытилась. Набила брюхо и повалилась на поле, не в силах подняться ввысь после такого-то обжорства.
Никогда не думала, что когда-нибудь настанет такой день, что этот кузнечик отяжелеет и не взлетит.
На седьмой только день завершила Асенефа молитву.
— ...Но избави нас от лукавого. Аминь.
И это — от души сказала, препираться даже не стала.
— Давно бы так, — произнес голос из-за вентиляционной решетки. Молодой голос, высокий. — Вот и умница. Спи давай.
И Асенефа заснула.
Мертвые невинны.
Мы, которым предстоит жить, — мы, толпящиеся вокруг, мы с нашими слезами — мы, мы виновны.
Мы виновны.
Ибо в каждом из нас шевелится вздох облегчения:
...и на этот раз не за мной...
Никто никогда не коснется меня его рукой.
Отношения Манефы и Белзы складывались таким образом.
Сначала он причинил ей любовь.
Потом он причинил ей боль.
И она прокляла все, что связано было с воспоминанием о нем. Сестру, Вавилон, Джойса. Засела в мрачной своей, болотами и непроходимыми лесами покрытой Вологодской области. Несколько лет сидела, молчала, думала.
И вот приехала.
Выросла Манефа и стала прекрасной юной женщиной, ступающей как бы не по земле, но в нескольких миллиметрах над ее поверхностью.
Никогда не стала бы, если бы он не причинил ей сперва любви, потом боли.
Из одиночества, стыда, из страха и неверия, из униженности и с хрустом выпрямляемой спины прорезывалась, вылепливалась, прорывалась из сырой глины девичьей души нынешняя Манефа. Становилась.
И стала.
Бог-Творец в ее разумении имел облик наставника Белзы. Разве хотел он, чтобы она испытывала стыд, страх, страдала от одиночества и неверия? Он хотел одного: чтобы она его удивила.
Возвратившись в Вавилон, Манефа сперва ткнулась к сестре, но та почему-то не отворяла. Побродила по городу, утопая в его сказочной, за годы одинокого сидения позабытой красоте. Потом устала, проголодалась. Отправилась в гости к Актерке — пересидеть асенефину дурь.
Рыжая лисичка Актерка встретила гостью радушно, усадила ближе к буржуйке — в новых районах часто отключали нынешней зимой отопление — дала чаю, сухарей ванильных, после гитару сунула. Манефа к буржуйке приникла благодарно, чаю выпила с удовольствием, сухарей ванильных погрызла в охотку, потом за гитару взялась. Чистота и покой плескались вокруг того места, где Манефа сидела и тонким, легким голосом пела.
Актерка любила это пение. У них с Манефой странным образом совпадали тембры голоса. Как будто один человек поет из двух горл одновременно.
И если скучала Актерка по Манефе все эти годы, то на самом деле скучала она по голосу манефиному, с ее собственным голосом так схожим.
Сидели и пели вдвоем, в печку дрова подсовывали.
А потом Актерка сказала — нужно же было когда-то это сказать:
— Белза умер.
Какие уж после этого песни. Смолкло пение.
— Мне не нравится, ужасно не нравится, бабоньки, что он там у нее лежит. Время-то идет, тело разлагаться начнет...
— Кому уж понравится.
— В конце концов, он не только асенефин.
— Он чей угодно, только не асенефин.
Под хихиканье остальных возразила разумная Марта:
— Хотя бы лишних глупостей не говорила сегодня, Мария.
Сидели на кухне тесной мартиной квартиры, старались говорить только о деле, но по женскому обыкновению нет-нет да переходили на болтовню. Что поделать. Как тело женское не обходится без жирка — даже у Актерки, на что скелет рыбий, и то найдется — так и разговор между бабами без пустой болтовни не клеится. И между болтовней, непостижимо как, решается главное.